Выбрать главу

В последнее время все в его руках превращалось в картины, и он с каждым глотком воздуха ощущал, что растет, что вырвался из многолетней тоски и бесплодного сидения у серых от дождя окон к новой, возрожденной, яркой живописи. Пространства, затянутые серыми бельмами унылой немощи, пустые комнаты, полные табачного дыма и вони, северные, в пелене тумана, дали, — все это постепенно оставалось позади, и он, точно змея под весенним солнцем, менял кожу, освобождаясь от всего наносного, отжившего, шелушившегося, чувствуя, как заживают старые раны, как он выздоравливает, как под струпьями розовеет молодая, здоровая кожа.

С первого дня Бобочка и все ее окружение вызывали у Филиппа смутное чувство удивления и беспокойства. Даже прожив с этой женщиной несколько месяцев, Филипп не мог сказать, что она такое, что происходит с ней и вокруг нее? Поначалу все казалось простым и ясным: сорокалетняя женщина, видимо, довольно несчастная, потерпевшая жизненное крушение, ставшая кассиршей вонючего провинциального кафе и содержащая своего разбитого параличом любовника, такого же несчастного, как и она, — то есть случай сам по себе тривиальный и неинтересный. А близорукий заика-паралитик, сошедший из-за этой женщины с размеренной колеи жизни и попавший в переплет, к которому ни в какой мере не был подготовлен, просто-напросто живой труп.

Сперва Филипп отнесся к ее окружению равнодушно, хотя и с некоторым подозрением; на начальной фазе знакомства, после первых банальных слов и взглядов, Филипп увидел, что ему ждать нечего. Да и что мог ждать от костаньевецкой кассирши человек с расшатанными нервами, с подорванной волей, с глубоким (по сути дела маниакальным) убеждением в бесцельности своего существования, с чрезмерно обостренным и надломленным интеллектом. Хорошо! Он приходит каждый вечер в кафе, садится у мраморного столика, на котором стоит касса (подле самого шкафчика с растрепанными лексиконами), читает «Daily Mail», пьет сливовицу и коньяк, выкуривает по сорок сигарет и следит за красными шарами, снующими по зеленому бильярдному сукну. Так проходят ночи. Бобочка за кассой звенит столовым серебром, отсчитывает куски сахару, время от времени оборачивается к буфету, наливает ликеры и пунши и сдержанно улыбается его остротам. Возбужденный бессонной ночью, коньяком, разгоряченный присутствием женщины, у которой под черным шелком ему видится гибкое и необычайно стройное тело, Филипп пускает кольца дыма и остроумно рассказывает-о себе и своей жизни, а Бобочка молча улыбается. Бобочка настолько умна, чтоб не говорить глупостей, однако никаких других признаков интеллекта Филипп в ней не замечал; раза два-три по ее высказываниям можно было заключить об элементарных пробелах в ее образовании, но обычно кассирша весьма умело их скрывала. Филипп знал, что она окончила какие-то курсы в католических пансионах, говорила на многих языках, могла высказаться о некоторых вещах так, словно это суждение было ее собственное (что Верди, например, нисколько не слабее Вагнера, или, что Мунх больше лирик, чем художник), но шарм всему этому придавал ее надтреснутый альт, ее красивые седоватые волосы и по-девичьи ясные глаза, поблескивающие в дыму ярко-зеленым, теплым, люминесцирующим светом.

Подружившись с этой несчастной и сдержанной дамой, Филипп незаметно подпал под ее влияние. Она не всегда была такой, как сейчас. Из массы фотографий, которыми она его заваливала и которые рассказывали о ее путешествиях, об обстановке ее квартир, о ее собаках, лошадях, автомобилях, было видно, что она не всегда служила кассиршей; в доме этой женщины были и ценные ковры, и книги, и бюсты, и картины, и тяжелые кованые клетки с тропическими птицами. Она каталась на яхте по греческим водам, любовалась закатами северного полуночного солнца, миллионы, в полном смысле этого слова, миллионы проходили между ее пальцев, и надо было обладать большой моральной силой внутреннего сопротивления, чтобы не сломиться под тяжким гнетом страшной действительности, обрушившейся на ее плечи.