А мы отставили в сторону лопаты, собрались в гурт и принялись негромко обсуждать это событие.
Уже на следующий день все узнали, что умер Сталин…
Никто не представлял себе, что будет без него: лучше или хуже?
У нас, за колючей проволокой, это известие восприняли однозначно: наконец-то страна избавилась от тирана. А что дальше? Но, как бы там ни было, думали мы, хуже быть уже не может! И все-таки людей охватила тревога. Кто придет вместо него?
В ночную смену кто-то из наемных шахтеров со всеми подробностями рассказал, как мы все «осиротели», нет у нас больше «гениального вождя и учителя», неизвестно, кто отныне поведет дальше «корабль Коммунизма». Не утонул бы такой корабль… На шахте люди не работали. Собирались кучками, спорили, шумели.
Не менее шумно было в зоне. Из барака в барак переходили разные слухи. Каждый высказывал свое мнение. Одни — грустили, не представляя себе, что теперь будет. Больше всех спорили арестанты, у которых были большие сроки, негромко шептали те, у которых сроки были поменьше. Кто попадет по амнистии, если таковая будет объявлена. Но все замолкали, словно в рот воды набрали, когда появлялись начальники — большие или малые. Они ходили растерянные, не зная, как быть: умер их кумир — кому теперь служить? Они появлялись неожиданно, прислушивались, принюхивались — о чем зеки толкуют? На всякий случай усилили охрану. На вышках появились пулеметы, стало строже. На ночь бараки запирались на крепкие замки. Никого не выпускали без конвоиров.
Квазимодо по-прежнему прохаживался вразвалку, неторопливым шагом. При нем уже не было палки, и он старался быть сдержаннее, меньше ругать зеков, старался ни с кем не вступать в разговор. Мало что нынче может быть. Он был необычно молчалив, сосредоточен, задумчив. А думал, видать, о том, что, упаси Господь, если в самом деле объявят амнистию — а об этом его начальство поговаривает — и всех зеков освободят, отпустят домой, куда тогда он, Квазимодо, и его сослуживцы денутся? Кому они нужны будут? Бедняга, построил на околице поселка, неподалеку от лагеря, избушку и живет с жинкой, горя не зная, получает хорошее жалованье, добротную обмундировку, жратвы тоже хватает, пасется помаленьку на арестантской кухне — повара не обижают, — всегда с кошелкой уходит с дежурства домой. Так бы и существовать до конца дней. И что же будет, когда эта служба кончится и станет, не дай Бог, безработным? Что будет, если уволят в запас? Пропадет.
Квазимодо никогда еще столько не думал, как теперь. Оказывается, что не он один так размышлял, а многие его сослуживцы.
Он ходил как в воду опущенный. Боялся завтрашнего дня. В таком же настроении пребывали и его коллеги-надзиратели, от малого до крупного начальника.
Руки опускались. Полная апатия ко всему окружающему.
Уже не обращали внимание на то, что зеки немного разболтались, нарушают дисциплину. Ступают, черти, по деревянному тротуару, шапки не снимают перед начальством, не кланяются, грубят, а за это не наказывают, не тащат в БУР, прямо — беда!
Никакие инструкции из центра не поступают. Начальство растеряно, все в тревожном ожидании чего-то непонятного. Атмосфера в зоне неопределенная — то ли к грозе, то ли к оттепели…
На рассвете Квазимодо притащил радио — большую черную тарелку и, с горем пополам, приладил к столбу, неподалеку от печи, где зеки сушат портянки и валенки. Пришли какие-то солдаты и натянули провода, суетились, что-то у них не клеилось, и Квазимодо страшно нервничал. Все у него валилось из рук. Однако кричать, ругаться он не посмел.
Мы стояли, сидели и наблюдали за возней солдат-радистов.
Наконец внутри «тарелки» что-то заскрипело, зарычало, заклокотало, и из ее пасти вырвалась музыка. Послышалась унылая траурная мелодия.
Впервые за долгие годы здесь вдруг зазвучала музыка, голос из Москвы. Затаив дыхание, мы вслушивались в этот траурный мотив.
Квазимодо стоял прижавшись спиной к остывшей печке, явно собираясь с мыслями, и, глядя в потолок, заговорил упавшим голосом:
— Робяты, таперича в Москве, у стенки, значит, хоронют нашего товарища Сталина, царствие ему небесное. Речи там будут, конечно, и все что надо. Значится, это понятно. Есть строгое указание начальства лагеря, когда мы услышим, что гудят там гудки и будут вносить тело усопшего вождя и учителя в мавзолей — туда, где лежит Ленин, — все должны встать, шапки долой и стоять как вкопанные пять минут, как положено. Будут гудеть гудки фабрик и заводов… — Квазимодо перевел дыхание, окинул нас строгим взглядом и закончил: — А кто нарушит, не станет как положено, сами понимаете… возьмем на заметку, а тогда… Понятно, нет?