— У него есть женщина? — парировала она. — Одна? У Хишина есть уйма женщин, которые ему нравятся. Что за проблема — одной в списке больше, одной меньше?
Короткий и дикий вопль вырвался из какой-то палаты, и дружный вой тут же поддержал его голосами остальных пациентов, словно дожидавшихся всю ночь, пока одного из их сотоварищей не посетят ночные кошмары. Сестра, насторожившись, привычным движением, памятным мне еще по году, проведенному в хирургическом отделении, повернулась в сторону шума, решая, уляжется ли все само собой или ей придется вмешаться, если возникнет такая необходимость. И мне стало больно за эту, столь тяжело добывающую свой хлеб женщину, которая, работая годы и годы в качестве старшей хирургической сестры отвечала за скальпели и шприцы, нитки для наложения швов и приборы для переливания крови, а также за перевязку ран и многое другое, а теперь должна была слушать вопли сумасшедших и умиротворять их с помощью разноцветных таблеток, больших и маленьких, всех мыслимых и немыслимых цветов, выстроившихся на полках за ее спиной. Она определенно была обеспокоена той свободой, с которой я принялся исследовать их. Хотя она и знала, что как врач я имел право лечить самого себя, она тем не менее настоятельно потребовала, чтобы я в ее хозяйстве ничего не трогал без специального разрешения ответственного психиатра.
В какой-то степени я почувствовал себя оскорбленным, но, несмотря на это, врач во мне сказал: она права. Потому что со всей своей прямотой, пусть даже лишенной воображения, она хотела, чтобы я попробовал справиться с одолевавшими меня страхами силой духа, а не мощью фармакологии. Силой духа? Ну, например, при помощи звонка родителям, которые обладали способностью судить о моем настроении по тону моего голоса, сразу догадываясь об источнике моих неприятностей и возможных последствий, вытекающих из них для меня в обозримом будущем. И хотя моя мать постаралась отдалить нас с отцом друг от друга, отказывая ему тем самым в праве узнать о постигшей меня любви к Дори, его врожденно добродушное терпение могло бы самым благотворным образом поддержать меня во время кризиса. Но времени было всего лишь пять часов утра, и я не мог даже помыслить о том, чтобы раньше шести разбудить их, пусть даже кто-то из них, как это нередко случалось, уже проснулся и бродил вокруг дома.
Я попрощался с сестрой, всем своим видом показывая, что я вовсе не таю на нее обиды за то, что она отказала мне в возможности помочь самому себе с помощью таблеток, спрятавшихся в бутылках за ее спиной, и пообещал навестить ее как-нибудь во время одного из ее дежурств, после чего вернулся в главное здание, поглядывая на затянутое тучами небо и гадая, смотрит ли так же Микаэла — находящаяся в эту минуту в самом сердце пустыни — в окно автобуса, ожидая появления первых утренних лучей.
Дойдя до приемного покоя отделения скорой помощи, чтобы вернуть на место мой халат, я забрал кожаную куртку, взял шлем, но, вместо того чтобы подняться к выходу, стал набирать код, открывавший доступ в хирургическое отделение. Код был совсем простой. Первые три его цифры оставались все теми же с тех пор, как пришел в больницу, и мне подумалось, что вот это и есть та работа, которая предстоит новому руководителю больничной администрации — поменять код так, чтобы любой работник больницы, когда ему заблагорассудится — вот так, как это было сейчас, — не имел возможности открывать дверь. Как всегда, во время смены дежурств в больнице замирала всякая деятельность. Но отсутствие света вносило в жизнь ее какие-то новые ноты. С целью экономии электричества администрация посягнула и на святая святых больницы — на операционные, всегда утопавшие в освещении, приходившем из независимых и автономных источников; сейчас все утонуло в темноте, за исключением одной маленькой комнатки.
Хотя я провел в этой части больницы массу времени, после смерти Лазара у меня не возникало достаточной причины, чтобы наведываться в эту комнатку, полную инструментов и лекарств, используемых в сердечной хирургии, — прежде всего это относится к аппарату, применяемому в процессе шунтирования; аппарату, который белые его пластиковые трубки, выползающие и свисающие из него, делали похожим на отдыхающего осьминога. Но не это привлекало мое внимание, а простой шкафчик анестезиологов, полный лекарств, названия которых и состав, равно как и действие, были мне хорошо известны. А потому с усмешкой подумал я о непреклонной сестре, отказавшейся дать мне одну маленькую таблетку транквилизатора из ее набора; сейчас я стоял перед шкафом, полным мощнейших, очень дорогих таблеток, и, не спрашивая чьего-либо разрешения, по собственной своей инициативе, я с легкостью мог составить небольшой коктейль, который затем без труда мог ввести себе в вену, после чего погрузился бы в непробудный сон без ощущений, без сознания, без движения и даже без снов. В сон, от которого никто не смог бы меня пробудить.
Но что было странно мне: когда я стоял в темном, пустом хирургическом отделении, в помещении, полном десятков сложнейших хирургических инструментов, достаточных для того, чтобы, разъяв человека на части, снова собрать его, значительно улучшив, я чувствовал не страх, и не тревогу, которая прервала мой сон, отправив бродить меня где попало — ощущение было такое, будто лекарство, способное мне помочь, находилось не где-то далеко, во внешнем, по крайней мере, мире, но лежало где-то здесь, в этих хорошо мне знакомых стенах моего собственного дома, покинутого сейчас самыми близкими мне людьми. Возможно ли было предположить, что моя любовь старается заключить в свои объятья обеих женщин — ту, что отличалась редким бесстрашием, и ту, которая боялась всего на свете, но более всего — одиночества? Может быть, в ответе на этот вопрос и таилась разгадка тайны, так безжалостно мучавшей меня?
Мысль эта, внезапно пришедшая мне в голову, настолько удивила меня, что я, выключив свет, покинул отделение хирургии даже не прикоснувшись ни к седативным таблеткам, ни к анальгетикам или средствам для расслабления мышц, потому что не хотел прибегать к каким-либо материальным средствам, чтобы укротить мой дух, веря, что причина, послужившая возникновению моей утренней бессонницы, в конце концов укрепит меня, соединив — пусть даже только в мыслях — с моей, удаляющейся от меня все больше и больше, маленькой семьей.
По пути к дому я повернул на широкий проспект рядом со зданием, где жила Дори, чтобы убедиться, припаркован ли большой автомобиль Лазаров на его обычном месте — под колоннами здания. Меня не удивило, когда я обнаружил незнакомую мне маленькую машину, перегородившую выход, — небольшое усилие воображения подсказало, что они купили этот автомобильчик для своего солдата, чтобы облегчить ему ежевечернюю поездку из лагеря к своей матери.
В мгновение, когда я вошел в свою квартиру, я почувствовал возбуждение одиночества, витавшее над руинами моей измученной души, как если бы только здесь, среди этих знакомых стен и знакомой мебели находился истинный мир, существенный и тайный, который немедленно выявлял чью-то слабость и невозможность кому-либо оставаться с ним наедине. Хотя стрелки часов еще не достигли шести, у меня уже не оставалось сил для ожидания, и я позвонил родителям, чтобы рассказать им, как проходило мое прощание с Микаэлой и Шиви, — рассказать, чтобы одновременно услышать ободряющие слова.
Трубку на этот раз поднял мой отец, который и завладел разговором, задавая многочисленные вопросы, требовавшие исчерпывающих ответов, по возможности, как можно более детальных. Похоже, что он вовсе не собирался ни успокаивать меня, ни утешать, поскольку больше, чем кто-либо другой, переживал отъезд Микаэлы и Шиви, как если бы все мои достижения последних двух лет свелись к нулю после их отъезда. Какой-то шорох и эхо, сопровождавшие наш разговор, подсказали мне, что моя мать слушает наши речи по трубке стоящего у ее изголовья аппарата, но, к моему удивлению, она никак не обнаруживала своего присутствия. Я знал, что гнев ее был много глубже, чем у моего отца, и много более справедлив, но ее молчание стало меня тревожить, и когда я почувствовал, что разговор с отцом близится к концу, я сказал, что хочу поговорить с нею.
Она расспрашивала меня сухо и даже холодно, интересуясь тем, откуда я звоню — из больницы или из дома. Когда я сказал ей, что мое дежурство начинается в полдень, она захотела узнать, почему в таком случае я звоню им в такую рань. Значит ли это, что я, в свою очередь, так рано проснулся, или что я вообще не мог уснуть? «И то, и это, — отвечал я. — Проснулся, едва заснув, а проснувшись… — И я честно рассказал ей о своих ночных блужданиях, добавив: — Мне кажется, что мне теперь придется привыкать снова к тому, что я один». На какое-то время молчание воцарилось уже в Иерусалиме, и я услышал, как отец опустил телефонную трубку на рычаг, как если бы он понял, что мать взяла продолжение разговора на себя. А может быть, этим он выразил в своей застенчивой и тем не менее решительной манере свое мне неодобрение, поскольку никогда раньше он не заканчивал свои разговоры со мной подобным образом. Зато голос матери сразу помягчел, как если бы она тоже поняла, что означает этот отцовский жест, и она спросила, не собираюсь ли я появиться в Иерусалиме на уикэнд. Когда я произнес «да», она попросила меня не использовать для этой цели мотоцикл, а приехать на автобусе, как если бы мое расставание с Микаэлой сделало мое существование более подверженным опасности и уязвимым. «А если тебе захочется увидеть своих друзей, ты в любую минуту можешь воспользоваться отцовской машиной», — добавила она, чтобы успокоить меня и поддержать мои намерения, после чего быстро положила трубку, словно с такого расстояния почувствовала, как на меня накатывает сон.