Выбрать главу

– Публики я не видела, – отвечает она просто. – В зале было темно. Свет рампы ослеплял меня. Я только слышала, чувствовала горячее дыхание, незримое движение чего-то живого в чёрном провале… Голова у меня раскалывалась от усталости, от грима стянуло кожу, английского грима – розовый, как поросёночек, белый и перванш… А парик, Клодина! Представьте себе на моих и без того густых волосах ещё кудрявую рыжую гриву – этакая рыжая Саломея в кудельках… Нужно же было походить на ту англичанку, разрекламированную на афишах как дочь лорда… Собратья по сцене завопили от восторга, когда меня увидели, – но они такие легковозбудимые, Клодина, их буквально всё приводит в восторг… Туника из белого крепдешина, котурны и корзина с розами в дрожащих руках – вот и всё…

– Ну и как, Анни?

– Я имела большой успех. Да, представьте себе. Двадцать один раз я выходила на сцену бок о бок с Огюстом – он играл молодого афинянина. Вот на кого надо было посмотреть, Клодина! Кроваво-красная туника, аккуратные коленки, по-женски изящные щиколотки, а завязка на шее! Мощной шее на нежных плечах!.. Мы являлись в театр, я гримировала лицо и руки, натягивала на голову свой мешок с мигренью и… всё шло прекрасно до главной сцены с Фавном, Виллет Колли. Эта сумасшедшая изощрялась каждый вечер, внося в наш дуэт элемент импровизации, и я заранее дрожала от ужаса. Один раз она обхватила меня за бёдра и унесла под мышкой, как свёрток, а моя туника и рыжий парик победно волочились за ней по сцене… В другой раз, безразлично и пылко целуя меня – из-за нашего знаменитого «поцелуя» и разгорелся скандал, – она неожиданно пощекотала меня по рёбрам. Рот у меня был закрыт её поцелуем, и я хрипло вскрикнула… Что было дальше, рассказывать нет смысла, пришлось опустить занавес!.. Я так плакала!

– Плакали? Отчего?

– Из-за Огюста: он уже ждал меня в кулисах и устроил такую сцену!..

– Ревновал, что ли?

– Ревновал?.. Нет! Просто ему не нравились «такие шутки». Он хотел показать остальным, что запросто разберётся со своей женщиной, так что громогласно пообещал «прочистить мне мозги». Знаете, что это такое?

– Догадываюсь.

– Но этим не кончилось. Виллет Колли – она как раз стояла по другую сторону кулисы и поправляла свои рога – вдруг бросилась на него, как пантера, обзывая «маленьким ублюдком».

– Ну и что особенного?

– Он ответил, и тогда на него набросились остальные гусыни…

– Ох, как здорово! А дальше?

– Дальше Виллет Колли хотела выцарапать ему глаза и вдобавок ударила головой в живот… Вы представляете себе, на голове-то острые рога!..

– Кровь пролилась?

– Нет, до этого не дошло благодаря вмешательству толстого Можи – он как раз оказался там…

– Совершенно случайно.

– …растащил их и сдерживал – как женщина на переднем плане в «Похищении Сабинянок», – сыпя успокоительными каламбурами…

– Молодец Можи!.. Кстати, Анни, в газетах про вас не писали?

– В газетах? Как же – подробно описывалось моё детство в аристократическом окружении, как непреодолимо влекло меня к театру, как я сбежала в Париж, как горевала моя семья – и при этом сохранялось интригующее инкогнито…

Анни воздевает к потолку смуглые ручки и утомлённо замолкает… Проводит языком по сложенным в жалобную гримаску губам с опущенными уголками. И я невольно снова задаю себе вопрос: может, она грезит наяву или придумывает… Да нет, не придумывает. С ней на самом деле случилось всё то, о чём она рассказала. Её память – словно извилистая дорожка с головокружительными крутыми подъёмами и спусками, как на американских горках, и вехи на этой дороге – обнажённые юные самцы, непристойные, всех оттенков… Я уверена: она действительно делала всё, о чём говорила и о чём умолчала; если хорошенько подумать, её жизнь – сама банальность: зверюшка обнаружила, что она женского пола, и с увлечением пользуется этим…

Анни всё молчит. Я тормошу её.

– Дальше, дальше, Анни!

– Что вы всё «дальше» да «дальше»! Как вы любопытны, Клодина! Дальше… пришёл конец представлениям, а с ним и моему любовному приключению…

– Он вас бросил-таки?

– Вот именно, Клодина. Сара забрала его с собой в турне, чтобы он играл при ней пажей в плавках.

– Вы о нём жалели?

– Не слишком. Под конец он стал меня бить.

– Ого!

Анни ёжится – видно, вспомнила о тумаках.

– Может, я не совсем верно выразилась – «стал бить»… Он был совсем мальчишкой, знаете. Мог пихнуть кулаком, вместо того чтобы легонько толкнуть плечом, и потом, это просто какая-то мания – лаская, щипаться, больно шлёпать, зло проказничать. Нет, я о нём не жалела. В конце концов, всё это.

Анни съезжает по перине пониже, на жёлтом атласе появляются её загорелые ножки, и я понимаю, что она поставила точку в нашей беседе… Я беру в руки свою лампу.

– В конце концов, всё это что, Анни?

Она колеблется, по-детски смущённо улыбается и договаривает:

– Всё это не стоит того, чтобы относиться к нему иначе, чем я. Такие, как вы, разохаются: «Ах, это любовь!..»– и накрутят ещё массу красивостей. За меня же думает тело. Оно умнее рассудка. И чувствует тоньше, полнее. Когда за меня думает плоть, то есть когда я… когда я…

– Поняла, поняла!..

– Ну так вот! Остальное во мне смолкает. В такие минуты душа у меня на поверхности кожи…

Такой я её и оставляю: сомкнутые руки опущены, лучистый взор обращён к неведомым мне видениям чистой наготы.

О прелестное тело, так легко покидающее душу! Теперь я одна и могу сравнить тебя с собой. Ни одну женщину я ещё так старательно не изучала, как вас, потому что инстинктивно презираю своих сестёр, подобных вам, и потому что у меня нет подруг. Рези?.. Но Рези я не изучала, я просто глядела на неё и желала… Впрочем, она не заслуживала ни большего, ни лучшего… Она тоже охотно и много говорила о сладострастии, она искала его или сознательно вызывала, а иногда бесцеремонно «откладывала на завтра», словно лакомство, которое ещё может полежать… Меня это в ней восхищало и отчасти отталкивало. Разве можно было ей объяснить, что я чувствую? Разве поймёт меня когда-нибудь Анни? Ведь я не ищу сладострастия, это оно меня находит, набрасывается на меня и сражает так решительно и уверенно, что потом меня охватывает дрожь… Или бродит возле меня медленными кругами, изматывая незримой близостью, против которой восстаёт во мне гордость… Вот в такие-то мгновения и появляется между мной и Рено враждебность, это уже не наша верная любовь, в ней нет ни нежности, ни милосердия, она крепко сжимает зубы и бросает мне вызов: «Я сильнее, тебе меня не одолеть…»

И кровь горячо ударяет мне в голову, потому что сквозь черноту ночи, сквозь заснеженные километры доносится до меня голос того единственного, кто имеет право сказать:

«Я тебя убью, если другой мужчина увидит, как в твоих глазах появляется упрёк как раз тогда, когда они должны быть полны благодарности!..»

Как я горжусь собой, думая об этом! Ведь мне удалось изменить его, отдалённого от меня таким расстоянием, взятого в плен холодом на вершине незнакомой горы, моего Рено, моего молодого мужа с седой головой… Хотя самой страшно признаться, сколько времени для этого потребовалось… Мы не достигли ещё того внешнего сходства, которое делает старых супругов дружеской парой, хотя я и переняла у Рено несколько его привычных, женственных жестов – так же отставляю мизинец, а он, в свою очередь, стал упрямо набычиваться и надуваться, покачивая головой, – совсем как я… Я просто получаю удовольствие от своего глубокого, бесповоротного проникновения в него. Что бы он теперь ни делал – жива я или нет, – я останусь в нём навсегда. Медленно, но надёжно, не без сопротивления и не без отступлений, он стал-таки моим, совсем моим.

Я сделала его менее весёлым, но более нежным и молчаливым. Взвешивая каждое движение, он вкушает свою Клодину с цыганской ленцой, ценя каждое чудесное мгновение, и с презрением отвергает то, что лучше, но вне его досягаемости. Теперь он реже улыбается, но улыбка его долго светится, не гаснет. Мы научились бок о бок, молча, без нетерпения и любопытства смотреть в будущее, наполненные боязливой меланхолией, которую можно было бы обозначить так: «прикосновение к счастью».