Младшего, Кирилла, поместили в Дом ребенка, а старших детей отвезли в детский дом, подшефный Министерству обороны.
Спустя шестнадцать лет Алексей Ерашов, герой афганской войны, долечиваясь в московском военном госпитале, пробился к одному из заместителей министра и потребовал сообщить ему, как погиб отец и где похоронен. В то время Советскую Армию били в хвост и в гриву на всех фронтах газетной войны; охваченные паникой, генералы стали сами правдоискателями и либералами, и потому быстро отыскались документы, экспертизы и свидетельства с такими грифами, что боязно было не то что читать простому летчику-майору, а и на свет выносить, как фотобумагу.
Адмирал Ерашов погиб во время пожара, который случился при испытании систем двигателя атомной подлодки. Но он не сгорел, а был, по сути, задушен противопожарной пеной на углекислотной основе, по чьей-то оплошности накрепко задраенный в отсеке. Алексей не виновных искал, а могилу, памятуя страстное желание матери, однако выяснилось, что тело отца кремировали, причем безымянно, предварительно присвоив ему номер «263-А». Факт кремации подтверждали некий мичман Котенко и старший матрос Рясной.
И в тот же год Вера Ерашова выяснила обстоятельства смерти матери, ибо гласность пробила бреши в стенах психушек и вместе с больными выпустила на волю тайны инквизиции. Мама умерла своей смертью – от тоски. Правда, тоскуя по мужу, с пятью детьми на руках, она и в самом деле сошла с ума, потому что в своем «сумеречном состоянии» ходила повсюду и рассказывала, что ее муж, контр-адмирал Ерашов, работал на секретных заводах, испытывал атомные подлодки и погиб. А ей, жене, даже не позволили его похоронить и не говорят, где могила.
Маму тоже кремировали без востребования урны с прахом…
Четверо старших попали в один детский дом, хотя и в разные корпуса, в зависимости от возраста. Алексей, Вера и Василий уже ходили в школу, поэтому могли встречаться на переменах и больше были вместе; Олег жил в блоке младших, откуда выпускали разве что на прогулку и куда почти не впускали старших, чтобы не хулиганили и не воровали. Часто после школы братья и сестра подходили к блоку и стояли подле дверей, заглядывали в окна и ждали сердобольную воспитательницу или техничку, которая впустит к Олегу. Звать его не решались после того, как их однажды вообще прогнали: дети лезли в окна и выдавили стекло. Если же Олегу разрешали выйти к своим, то Ерашовы садились на скамеечку возле блока и просто тихо сидели. Олег поначалу очень тосковал по своим и всякий раз плакал, когда видел их. В ответ на его слезы сначала плакала Вера, потом Алеша и наконец не выдерживал самый стойкий на мокроту Вася. И так наревевшись, они расходились по своим блокам до следующей встречи.
Кирилл же незаметно отошел от семьи с самого младенчества. О нем помнили, и Вера даже писала ему, полуторагодовалому, письма, однако расстояние как бы затушевывало живую связь в детских душах. Он становился братом-памятью и не имел уже реального образа. Вслед за Кириллом постепенно начал откалываться Олег – осваивался в блоке младших, ему становилось интереснее играть со сверстниками-дошколятами, чем реветь с братьями и сестрой. В пять лет он не мог еще ярко и глубоко испытывать горе; то был возраст дерева-саженца, которое можно безболезненно выкапывать и переносить в другие места, когда у трех старших уже загрубел и разветвился корень, окрепла сердцевина и разметалась крона. Они чувствовали, как Олег чужеет и нет у них такой силы, способной удержать его в семейном кругу. Случалось, что подойдут они к блоку Олега, а тот хоть и видит их в окно, однако не выходит – то язык, то фиги кажет и смеется. Как-то раз на прогулке его увидели, обрадовались, побежали – Олег! Олежка! – он же глянул на них как-то испуганно и скорее в свой блок, спрятался…
Или он устал от горя и больше не хотел вспоминать его?
И вот тогда Алеша отправился к директору детдома.
– Поселите нас всех в одном блоке, – попросил он. – Мы хотим жить вместе. И будем вести себя хорошо.
– Мы еще живем не так богато, чтобы жить, как хочется каждому, – сказал директор. – Я знаю, что ты сын адмирала, боевого и заслуженного моряка. И именно потому ты должен помнить, что мы все сидим на шее у государства. Ты уже взрослый и видишь: мы же ничего не производим, а только потребляем. Видишь?
– Вижу…
– Вот и молодец, – похвалил директор. – На будущий год ты пойдешь учиться в нахимовское или суворовское училище, на тебя есть разнарядка, между прочим, именная. О тебе государство проявляет заботу. Вот иди и учись, чтобы оправдать доверие.
Алеша вышел от директора и сел в уголке административного блока. Он так и не понял, почему нельзя жить вместе, и одновременно уяснил, что ходить и просить всегда очень трудно. Но возвращаться с отказом было стыдно, а к кому еще пойти, он не знал, и потому просидел в углу до обеда. Его почему-то никто не замечал, словно так было и надо, и только секретарша директора раз попросила его встать, чтобы бросить ненужные бумаги, – он сидел на мусорном бачке с крышкой. И лишь в обед он понял, что никому не нужен и потому все пробегают мимо и даже не ругают за пропуски уроков. Взрослые воспитанники, оставленные до армии при детдоме, принесли судки, и весь административный блок собрался в комнате, откуда вскоре послышались звон тарелок, ложек и веселый смех. Жизнь как бы обтекала Алешу и существовала без него. Он мог бы сейчас закричать или разбить окно – ничего бы не изменилось, никто бы не высунулся даже, чтобы узнать, в чем дело.
Возбужденный от таких мыслей, Алеша побродил по пустому коридору, потрогал, потолкал руками стены – отчего-то ему чудилось, что коли он невидимый для всех, то может пройти сквозь стену. В первые детдомовские ночи ему снился один и тот же сон: будто его хватают, как партизана или разведчика, и бросают в тюрьму, в камеру-одиночку. Стены в камере сырые, шершавые – железобетонный мешок, но одна стена выложена из блоков зеленого стекла и слегка светится. Будто Алеша мечется в камере и не может найти дверь – ее просто нет, и неизвестно, как его туда ввели. В миг нестерпимого страха вдруг стеклянная стена начинала мерцать белым светом, и сквозь нее, как сквозь дым, медленно проникала рука мамы – он узнавал ее по ладони с желтым колечком. Он схватывал эту руку и тянул к себе; и тогда мама проходила сквозь стекло, но только наполовину – рука, плечи и голова. И вдруг становилась неестественно высокой, гигантской, отчего и потолок вздымался вверх, и стеклянная стена вырастала до небес. Алеша слегка пугался: люди не бывают такими огромными!.. Однако мама выводила его из каменного мешка, причем он легко и незаметно проходил сквозь стекло за материнской рукой. Оказавшись же на свободе, он мгновенно оставался один…
Стены в административном блоке были крепкими, хотя такими же серыми и шершавыми. И лестничные клетки были забраны стеклянными кубиками…
Он снова сел на мусорный бачок и, грызя ногти, думал: «Буду сидеть до конца! Буду сидеть, и все. Что они со мной сделают?» После обеда из-за этих ногтей его заметила медсестра. Она пообедала и вышла из комнаты веселая, но тут натолкнулась взглядом на мальчишку.
– Ты почему грызешь ногти? У тебя там грязь, микробы, а ты их в рот тащишь. Немедленно прекрати грызть ногти!
А Алеша назло ей сидел и грыз и сплевывал откушенные частицы на пол.
– Мальчик! Ты почему не слушаешься? – изумилась медсестра, и на ее изумление выглянула секретарша:
– Что такое?
– Да вот, сидит мальчик и грызет ногти! – возмутилась медсестра. – Дай ему ножницы. Пусть обстрижет на наших глазах. И чтоб больше никогда в жизни не грыз!
Ему принесли ножницы и положили на колени.
– Стриги!
Алеша понял, что не нужно прикасаться к этим ножницам, только грызть и грызть! И будет спасение! И он стал грызть еще старательнее, так что из-под ногтей пошла кровь.
– Смотрите! Что он делает?! – закричала медсестра. – Да он просто ненормальный! Как твоя фамилия, мальчик?!
Тут на шум выглянул сам директор. Он тоже обедал, был веселым и о чем-то только что рассказывал.
– В чем дело, товарищи?