Отец Кирилл истово осенил себя крестным знамением.
— Слова, слова-то мы, Андрюша, все говорили правильные, да только силы, Духа в этих словах больше не было из-за равнодушия нашего и маловерия. И наполнялись эти правильные в общем слова скудным и скучным содержанием, не жизнью, а видимостью жизни… в соблазн становились… в озлобленность нынешнюю… А большевики, — отец Кирилл усмехнулся обреченно и горестно, — это, брат мой, язва египетская… саранча… или мухи песьи — называй как знаешь, — наказание Божие за непокорность нашу, за то, что душу в землю обетованную отпустить не хотели… а как она просилась, как ждала!..
Батюшка склонил голову и замолчал…
На дворе смеркалось, и в подвале уже едва можно было различить очертания тел.
Отец Кирилл после минутного раздумья продолжил прерванный монолог:
— Увидеть ясно благодать и любовь Христову, почувствовать ее и вкусить воочию — вот что нам нужно, братец мой, сейчас! Главное чувство, копившееся веками в державе нашей, — чувство несправедливости. Ну, будем говорить о тех, кто по совести старался жить, жилы рвал, а получал одни тумаки да шишки… и сентенции о терпении. И дело даже не в том, что жизнь у народа была тяжелая, несносная и мучительная веками, а в том, что эту жизнь никто по-настоящему не хотел облегчить… Я тех, конечно, имею в виду, кто имел к тому средства и возможности. И наше священноначалие за редким (увы!) исключением такого порядка было первым учредителем и вдохновителем. Почему так случилось — уж я не знаю, но думаю, все потому же — любовь иссякла. Мы ведь спесью своей, надменностью отгораживались от людей веками, и кого обмануть думали? Все к терпению призывали, покорности рабской требовали и Страшным Судом пугали, а о милосердии, братской любви и сострадании живом, действительном как будто и думать забыли. Нет, конечно, и дом! а призрения были, и монастыри, кормившие в голодные годы округу… Но ведь это же совсем не норма была, согласись, не правило, а скорее исключение, хотя и отрадное… Мы страх Божий человеческим или даже животным, рабским страхом подменили… судорожным. А как же вот в молитве говорится: «возвесели сердца наша, во еже боятися имене Твоего святаго»[34]. Вот так чудеса… Возвесели сердца, Господи, чтобы нам Тебя бояться! Как непривычно, странно, правда? Да это же, верно, о каком-то ином страхе сказано, нами совершенно утраченном и забытом: страхе от осознания величия Божия, от радости от Его непостижимой близости к нам, — близости, от которой хочется со слезами, но со слезами умиления, упасть ниц и просить прощения, но не от ужаса наказания, нет, а от неизреченной благодарности и изумления, что Господь все еще с нами!.. Где же этот страх?! И как же он не похож на то, что внушали нам с детства…
— Вы вот, батюшка, так говорите, — ответил Андрей, — что и я опять верю. Вот так же и я сам — вспоминаю сейчас — когда-то думал и чувствовал. А потом забыл. Все в какую-то рутину скучную превратилось. Ходи… молись… постись… А зачем, для чего все это — не понятно. «Так надо», — говорят. Точно на самом деле рабов из нас делали… Чтобы место свое знали и существовали с покорностью. И я ведь это очень рано почувствовал и понял. И с детства уже стал этому рабству противиться. И Церковь мне стала казаться каторгой, а о другом если и говорил кто — так я уже так утвердился со временем в неверии своем, так очерствел, что уже не понимал ничего другого и не чувствовал, да и не хотел чувствовать. И насчет свободы вы очень верно подметили. Мы ведь не свободы, а освобождения искали… от каторги… от бессмысленной этой муштры. Причем везде — в гимназии, в университете, на службе… Везде у нас эта муштра и порядок на первом месте были, а остальное — вроде как твое личное дело, и никого это не касается. Вот и получалось, что личным-то, именно личным делом большинства и стало это стремление к свободе от внешней власти, а дальше, казалось, уж непременно гармония и счастье наступят. Сейчас даже смешно думать — отчего же именно так казалось? Откуда эта гармония и счастье появятся вдруг?! Но — казалось… И было, хотя именно что один только миг — в историческом, так сказать, измерении, — тогда, в феврале, было! Иллюзия, массовый психоз — иначе и не назовешь. Эйфория освобождения. А дальше сразу все пошло рушиться, как обвал случился, и — теперь я понимаю — никто уже не мог это разрушение остановить.