Выбрать главу

Я не знаю, зачем их забрал… щенка и канат. Ну, щен хоть увязался, а канат…

Я в этом спортивном зале раньше ни разу не был. Вот так, ходил на физкультуру в школьных разведанных недрах и даже, наверное, знал, что есть еще какой-то там «старый», через дорогу, спортзал, — ну, знал и знал, и что с того? А тут вдруг зашел и не то чтобы оторопел… Даже не знаю, как это назвать…

Это было когда-то храмом. Вот в чем дело. Я раньше не знал, да и не был в храме вообще никогда, а тут вдруг зашел и все сразу понял. Храм. Но сейчас здесь было как-то невозможно, зверски все переломано и исковеркано. Вообще вдрызг. Как будто директор устало махнул рукой на все и сразу. И мальчишки праздновали бардак от души. Катались на одном оставшемся канате, прыгали, орали, а второй канат, тот самый, просто валялся… кажется, даже не внутри, а у входа. А внутри я помню какие-то очень высокие, благородные окна, и в них много солнца, и какая-то тонкая грусть в этом обилии света, и что-то еще неуловимое, не от спорта совсем, а от другого, давнего… И я не скакал, а что-то иное во мне пробуждалось. Какое-то щемящее и мучительное воспоминание.

Я вышел и вот — канат. Точно, он на земле валялся, кто-то его выволок да так и бросил — жертву революционного погрома. Я взял его и потащил домой, как раненого товарища. И дотащил.

А возле старенького нашего домишки в палисаднике росла и прилично-таки вымахала уже акация. И вот я каким-то чудом упросил родителей привязать этот канат к самой-самой высокой, но надежной и толстой ветке.

Конец каната затянули большим узлом. На него садились верхом, раскачивались и… в-верх — в-вни-и-з-з-з… в каких-то своих озарениях, пока тебе не закричат:

— Хорош. Слезай давай! Покатался и хватит… Люди ждут!

Вот это был праздник! Вся детвора приходила к нам покататься на этом канате. Очередь занимали, спорили, кто лучше умеет, да кто первый и кто за кем занимал… Можно было просто качаться, а можно было так, чтобы дух захватывало, — отталкиваясь ногами от соседской стены. Можно было даже запрокинувшись, или с «закрутом», или не сидя, а стоя на узле. Да мало ли как…

А потом я помню свой последний приход в мой дом, в тот дом, кроме которого я вообще ничего не знал в жизни. А в нем было так непривычно пусто и тихо, и вся мебель уже вывезена. И давно околел от чумки увязавшийся за мной когда-то Бим, и черепаха Машка, так смешно поедавшая вьюнки в палисаднике, пропала куда-то. Говорили, что ее кирпичом соседка… А за что?! Она же ничего плохого сделать просто не могла… И каната уже тоже не было, и ничего… И я вдруг отчетливо, до жути понял, что прощаюсь со своим единственным и родным домом навсегда. Я еще сделал шаг, другой в непривычной и беспомощной пустоте комнат и вдруг, вдохновленный пустынным эхом, может быть родственным отдаленно тому, остановился и как-то так, как слышал в кино, и почему — даже не знаю — громко возгласил единственное, что знал из церковного: «Иже еси на Небесех!». Иже еси! И все. И пошел в такую мучительную и страшную (если бы я только знал — какую страшную) взрослую жизнь.

И хорошо, что это только потом спилили нашу акацию, а на месте снесенного храма-спортзала построили магазин, — хорошо, что потом, а то бы я просто не выдержал этого… Тогда.

СОТЕРА

Как я мечтал попасть в Пионерский Лагерь! Почти как в Москву, но все не получалось. А вот старший брат побывал, и это было темой для бесконечных с его стороны рассказов, что, в свою очередь, оборачивалось для меня минутами очарованных слушаний с краткими, торопливо уточняющими картину вопросами. Пионерский Лагерь — вы шутите! — это же мечта, сказка…

Как сейчас помню свежесть летнего утра, широкую площадь, где Ленин, протянув руку с невидимой удочкой и напряженно вглядываясь в поплавок, ловит рыбу. Удочку ему обломали, должно быть, оппортунисты — только рукоять осталась в сжатой нервно ладони, — но утро такое славное, что Ленин совсем не злится и даже повернулся спиной к Дому ненужных сейчас Советов и только и думает что о своем невидимом поплавке.

А за спиной у него возле громадных гранитных колонн этого самого Дома Советов весело и оживленно дожидаются автобуса счастливые люди. Мамы с редкими вкраплениями пап и множество деток — таких же точно, как я, в пестрых платьицах, шортиках и панамах… И вот они должны сейчас сесть в автобус и уехать в Пионерский Лагерь… Я не знаю, может, и не надо писать эти два слова прям уж с больших букв, но дело в том, что для меня не существовало тогда каких-то конкретных, фактических лагерей, только один, общий для всех, но очень личный, мой Лагерь. Лагерь вообще… но заветный, как мечта.