Признаться, мы просто не успевали докопаться до дна, а уж самое главное, конечно, должно было храниться там. И все-таки однажды это случилось! На дне сундука мы обнаружили… две французские монетки. Та, что побольше, досталась брату, а меньшая мне. Это была, конечно, слабая компенсация наших титанических усилий, но для сопливой, замызганной детворы иностранная монетка и сама по себе была настоящим сокровищем…
Когда бабушки уезжали из Франции в Советскую Россию, Владимир Оболенский — товарищ Николая Николаевича по партии и друг семьи — шел по перрону за уже движущимся поездом и повторял как заклинание: «Куда вы едете, куда вы едете?!»…
Они вернулись, не убегая от бед, они знали, что здесь будет не легче… Но в их возвращении на родину было безмолвное разрешение долгих и мучительных размышлений, примирение с высшей правдой. Это был поступок подлинного смирения.
Когда мама моя по наивности своей спрашивала у «старенькой бабушки»: «А как оно было там — за границей?» — Софья Павловна устало закрывала глаза и после небольшого молчания говорила: «А я, Валечка, все забыла…». И Валечка удивлялась: как же так — то, что было чуть не сто лет назад, бабушка помнит, а то, что было потом, — вот не помнит, и все?.. Надо понимать, на границе с ними состоялся-таки серьезный разговор, о содержании которого можно только догадываться и к последствиям которого можно приписать эту хроническую, но выборочную амнезию.
И все же они вернулись. Вернулись заканчивать свои дни в нищете, безропотно снося все тяготы советского быта. Но они были дома. Они были «как все», и мне кажется, эта мысль согревала их до самого конца. И это был выбор сознательный более, чем можно себе представить.
Время от времени я перечитываю и, наверное, буду еще перечитывать их послевоенные, российские письма. В них нет ничего необычного… так — мирный ручеек бытовых разговоров о керосиновых, угольных хлопотах, о надомном вязании кофт, об очередном переводе Софьи Николаевны из одной сельской школы в другую, о сложнейших переговорах с ЖЭКом по простейшим вопросам… словом, ничего «интересного». Но в этой житейской обыкновенности, в нищенских беседах сквозит настоящее, неподдельное счастье. Счастье людей, примирившихся с родиной. И я думаю, что это очень серьезные и глубокие вещи.
Обе бабушки революцию неизменно называли «беспорядками». «Когда начались беспорядки…» А я все не мог понять, какие беспорядки, если все так монументально: жахнула Аврора… ура!.. и — свершилось! И только позже я осознал, что в реальности представлял собой тот кровавый морок, который бабушки так снисходительно и осторожно называли «беспорядками».
Они никогда не жалели о двух домах, оставшихся в Симеизе. Когда еще была жива «старая бабушка», баба Соня летом вывозила ее на несколько дней в Симеиз, и мама не раз слышала, как бабушка говорила: «Валечка, я так рада, что все это не разрушено, не пропало… что все это служит людям». Понимаете, они в самом деле радовались, что в отнятых у них домах располагаются корпуса санатория, пусть даже имени пресловутого Ленина.
…Нет уже давно старого сундука. Съела его ржавчина вместе с глупыми и детскими фантазиями о буржуйстве, которые вколачивали нам в головы с детства. Съела эта ржавчина и наивные восторги… Но в «сухом остатке» — правда о порядочных, заблуждавшихся, но искренне любивших свою родину людях. Правда о людях, способных на покаяние и примирение с истиной, какой бы она ни казалась пугающей и жестокой.
К чему я все это рассказываю?.. Просто нужно знать реальную жизнь, реальных людей, и знать хорошенько, прежде чем делать обобщающие и далеко идущие выводы. И все эти современные эмигрантские разговоры о «руке Кремля», о «тайных заговорах» и «клерикальных амбициях» напоминают мне те самые детские сказки о жадных буржуях и о сокровищах, хранящихся на дне сундука.
Лет в семнадцать я с юношеским задором принялся уговаривать Софью Николаевну, чтобы она написала знакомым во Францию. Она категорически отказывалась, хоть времена уже были не «те» и никаких репрессий бы за это не последовало. Но мягкая моя бабушка на этот раз была тверда и непреклонна. И так и не написала. Я тогда так и не понял — почему. Понял, а точнее, почувствовал позже, когда сам, лет через десять, написал письмо Алексею Львовичу Оболенскому.
Переписка длилась недолго. Между нами действительно обнаружилась если не бездна, то труднопреодолимая разница… опыта, памяти, воспитания и культуры…
А когда (еще через десять лет) я узнал, что Алексей Львович Оболенский — староста того самого Свято-Никольского храма в Ницце, из-за которого разгорелся нынешний сыр-бор, я достал и перечитал эти письма. И как-то стало вдруг очевидно, что они написаны доброжелательным и чутким, глубоко верующим, современным и творческим человеком. И я понял, а точнее, еще раз почувствовал с новой силой, что нам нечего и незачем делить. Что мы живем одной, пусть разной в своих проявлениях, но все-таки русской жизнью.