Я вдруг подумал, что эти щупальца похожи на дреды.
Гемпель сунул руки в карманы и заговорил с ними. Я не знал, что и думать о моем однокласснике: похоже, он без всякого труда пользовался наречием прозерпиниан и даже не всегда замечал, когда оставлял родной язык и прибегал к инопланетному!
Они зашевелились, потянули к нему свои щупальца, как бы норовя прикоснуться. Гемпель отстранился и строго им что-то сказал — запретил, должно быть. Они покорились без единого слова возражения. Он задал им несколько вопросов.
Наконец один из них тихим голосом начал шептать и шепелявить. Гемпель слушал внимательно. По его лицу я не мог понять, как он относится к говорящему. Ни сочувствия, ни брезгливости в моем приятеле я не замечал. Он просто принимал некую информацию.
Существа сбились в кучу и заговорили между собой, очень быстро и тихо. Гемпель наблюдал за ними отстраненно. Затем, не дождавшись, пока они закончат свое совещание, он обернулся ко мне.
— Идем отсюда.
Я был рад поскорее смыться из жуткого места.
Мне доводилось слышать «случаи из жизни» — когда соседи, привлеченные жуткой вонью из квартиры, решались наконец взломать дверь и обнаруживали там полуразложившийся труп одинокой старушки, которой никто не хватился, пока она не завоняла как следует. Вот приблизительно такой «случай из жизни» сейчас с нами и приключился.
Мы остановились возле следующей двери. Гемпель оглядел ее критически (от доброй улыбки не осталось и следа, губы его были сжаты, глаза сощурены). Очевидно, он прикидывал, как ему взломать ее, но те, кто жил взаперти, уже все слышали: и грохот с нижнего этажа, и шаги в квартире, где никаких шагов быть не должно, только шлепки и чмоканье, как от ползанья очень крупных моллюсков… И шепот, наверное, тоже до них доносился.
Они открыли сами.
Их было пятеро, иссушенных, тощих, с непомерно костлявыми конечностями и торчащими мослами. Круглые сухие глаза быстро моргали, безгубые рты шевелились, но не испускали ни звука.
— Неудача? — сказал Гемпель.
Они попадали перед ним. Не упали на колени, не простерлись ниц, а просто рухнули как попало. Один даже закрыл голову ладонями.
— Ладно, — сказал Гемпель после короткой паузы, — вы никуда не годитесь. Ваши души глупы и пусты, они изуродовали хорошие тела. Алия пыталась помочь вам. Так?
Они молча копошились на полу.
Гемпель повторил свой вопрос на их языке. Они застыли на миг, а потом один из них поднял голову и что-то тихо ответил.
Гемпель усмехнулся, повернулся к ним спиной и вышел из квартиры. Когда мы закрыли дверь, то услышали длинный, тонкий, пронзительный вопль, исторгнутый сразу пятью глотками. Никогда не предполагал, что реальное существо может так орать.
— Я думаю, это заключенные, которым не удалось адаптироваться, — сказал мне Гемпель.
— Да понял уж, — буркнул я. — Мы что, так и будем совершать турне по уродам? Предупредил бы.
— Да я сам толком не знал, — ответил Гемпель преспокойно. — Ты в Кунсткамере был?
— Там в самые интересные отделы не пускают, — ответил я.
— Это раньше не пускали, а теперь можно любых уродов в банке смотреть, — возразил Гемпель.
— Так ты ходил?
— Нет.
— Зачем спрашиваешь?
— Говорят, похоже… — Он вздохнул. — Алия пытается их изучать.
— Пытается? Да она, я думаю, просто их изучает! Анализирует, как ты это называешь. Производит вивисекцию.
— Она с научными целями! — сказал Гемпель.
— Наука знаешь куда человечество завела? — заметил я, как мне казалось, остроумно. — Она довела человечество до атомной бомбы. И до биологического оружия. Ничего хорошего.
— Ей важно понять, как переносить прозерпинианский разум в телесные оболочки, приспособленные к существованию на Земле-два, — при условии нестабильности границ между Землей-два и Землей-один. Она утверждает, что подобный переход от изначального бытия ко вторичному всегда чрезвычайно рискован. Она исследует способы такого перехода, при которых прозерпинианский разум подвергается минимальному риску.
— И ради этого она практикует вивисекцию. Очень гуманно.
— Возможно, на Прозерпине другие представления о гуманности… Если ты изуродован при переносе разума, это является неоспоримым свидетельством твоей изначальной неполноценности. И будучи существом неполноценным, ты обязан служить другим. В качестве материала для анализа и изучения. Да, в качестве материала для вивисекции, если угодно! — Гемпель разгорячился, лицо его покраснело. — В этом твое общественное предназначение, твоя гордость. И прозерпиниане понимают и принимают это.
— Ты рассуждаешь как фашист, — сказал я.
— Еще скажи, что жалеешь моллюсков.
— Это же разумные моллюски, у них, может быть, даже душа есть… Да разве ты сам их не жалеешь? — спохватился я. — Ты же сам отпустил на волю целую партию заключенных, которых гнали сюда для проведения над ними бесчеловечных экспериментов. А? Сознавайся, Гемпель.
— Может, и жалею, но это неправильно, — не сдавался Гемпель.
Я схватил его за рукав, заставил посмотреть мне в глаза (мы стояли на лестнице перед очередной дверью) и зашептал:
— Скажи честно, ты ведь просто ищешь способ выгородить Алию! Ты подбираешь оправдание ее чудовищным поступкам! «Другие обычаи», «мы не вправе вмешиваться», «у них благие цели»… Ага, давайте теперь из политкорректности оправдывать каннибализм — мол, это очень древняя традиция…
— Не городи чушь, — прошипел Гемпель.
Я видел, что сильно задел его. Потому что я был прав.
Однако Гемпель упорно не хотел сдаваться.
— Алия не такая, — твердил он. — Не бесчеловечная, не жестокая. Она хорошая.
В третью квартиру мы попросту постучали. Вот так: тук-тук-тук. Как все люди делают, если звонок не работает.
И нам попросту открыли. Как все люди делают, если к ним стучат, а они дома и ничем срочным не заняты.
Самое время сделать вдох и немного помолчать. Это придаст моему рассказу некоторую напряженность, а мне позволит сходить на кухню и, выслушав привычную нотацию от моей старенькой мамы, все-таки взять сигареты и пойти перекурить. Мама уже почти сорок лет пытается заставить меня бросить курение. Безуспешно, как вы понимаете.
Вот у нас заодно появилась минутка обсудить еще одну вещь. Дело в том, что я записываю мою историю спустя сорок лет после того, как она произошла. Я много раз пытался это сделать, но меня вечно что-нибудь да останавливало.
В молодости я не умел излагать свои мысли внятно. Перескакивал с одного на другое и был чрезвычайно эмоционален в духе интернет-общения. Не стеснялся в выражениях и прибегал к разного рода лексике, которая по прошествии десятка лет стала попросту непонятной, ибо отошла в прошлое вместе с эпохой, ее породившей.
Я и сам порой не всегда понимал, что имел в виду, заглядывая в старые записи.
Потом я женился. Это заняло все мои мысли и надолго отвлекло от Гемпеля и всего, что было с ним связано.
Потом я развелся. Это обстоятельство также забило мою оперативную память, и некоторое время я был некоммуникабелен.
Потом я опять женился.
Наконец у меня родились дети…
И во все эти многоразличные эпохи мама непрерывно меня пилила по разным поводам. Впрочем, курение оставалось неизменным и первым, с него она начинала, а потом переходила к теме «ты хочешь оставить меня без внуков» (новая версия: «твои дети сведут меня в могилу»).
Я и мои жены. Я и мои дети. Я и мое здоровье. Я и мамино здоровье.
Вот и сейчас она уже в десятый раз меня спрашивает, чем это я занимаюсь в выходной день. Почему сижу взаперти, такой бледный, ничего не кушаю и что-то строчу в блокноте. Кажется, она подозревает, что я составляю завещание, а это автоматически означает, что я болен и чувствую скорое приближение смерти…
— Мама, я просто решил написать рассказ, — объявил я, закрывая дверь у нее перед носом. Пусть что хочет, то и думает, а я сказал правду!
За эти годы я совершенно забыл, какими мы с Андрюхой были, как разговаривали, как общались. Поэтому в передаче прямой речи, боюсь, у меня слишком много научности, слишком много правильности. Но лучше уж так, чем дешевая имитация подлинной разговорности.