Федотка улыбнулся.
— Это не совсем так, ваше сиятельство. Перед тем, как снова стать робким, я долгое время был бойким, да только жизнь бойких не любит. Она их быстро уминает.
Лев Николаевич подумал: «Это надо будет запомнить — жизнь быстро бойких уминает. Хорошо и просто сказано»).
— А грамоту не забыл? Читаешь, пишешь?
— Изредка читаю псалтырь, а писать давно уже не пробовал.
— Что так?
— Да нечем, не на чем и не с чего мне писать-то…
Веяло большой печалью от этих слов, но Льву Николаевичу не хотелось, чтобы встреча была грустной.
— Школу-то нашу хорошо вспоминаешь?
Федотка опять заулыбался.
— Ну, жизнь была! Урок — и на санках катаемся. Урок — и блины едим. Хорошее было учение.
— Видно, не такое уж хорошее, раз одни санки да блины остались в голове.
Федотка не мог с этим согласиться:
— Нет, ученье было хорошее. Просто то, что пришло потом, было не очень сладким, оттого, видать, санки и блины так часто вспоминаются.
Он так и стоял с одной разутой ногой, не решаясь в присутствии Льва Николаевича обуть вторую, а Лев Николаевич сидел перед ним на корточках в свои восемьдесят два года, окунувшись всецело в чужую жизнь.
— Домой, что ли, собираешься?
— Домой.
— Что рано так? Твои товарищи еще работают, а ты уже собрался.
— Да мне-то идти далеко, дальше их будет.
— Отчего же дальше? Куреневка вона, за лесом.
Федотка долго сопел, переминался с одной ноги на другую, а ноги у него были чудные — одна обутая, другая босая.
— Что толку, что она за лесом, когда мне восемь верст кружить надо. Через лес уже не пускают.
— Кто не пускает?
— Да Ахмет, ваш охранник. Дерется, окаянный.
Несколько растерявшись, Лев Николаевич спросил:
— И что же он… сильно дерется?
— Да кому как повезет. У меня плечо за неделю отошло, а вот сосед мой Ермолай до сих пор на печи охает…
У Толстого по-стариковски затряслась голова, глаза наполнились слезами, и он, отвернувшись, долго откашливался.
— Ну вот что, Федотка… Если так, пойди еще раз в обход, а я сегодня же похлопочу перед Софьей Андреевной…
Когда он наконец вернулся с прогулки, в большой зале начинался обед. Рассаживались за стол многочисленные гости, родня, близкие. Веселое оживление, звон посуды, кто-то бренчит на рояле.
Лев Николаевич, усталый, с прилипшими к мокрой макушке волосами, появился в дверях и долго следил за тем, что творится вокруг. Заметив его, все начали утихать, и когда наступила глубокая тишина, он спросил прерывающимся от волнения голосом:
— Соня, почему в наших лесах избивают людей, которых я учил грамоте в нашей школе, чтобы облегчить им жизнь?
Софья Андреевна еще издали, из окна, увидела, что он возвращается не в духе. Все это, подумала она, оттого, что прогулялся пешком. В этом возрасте старым людям нельзя ходить так далеко. Ей не понравился ни тон, ни время, которое Лев Николаевич выбрал для каких-то объяснений. Не придав особого значения его сердитости, она ответила скороговоркой:
— Ах, уж этот черкес, опять что-то натворил! Сколько он мне хлопот доставляет, этот Ахмет!
Но Лев Николаевич не принял ее облегченного тона. Он стоял в дверях, усталый, злой и неподвижный, как каменное изваяние. Он вторично, тем же тоном сказал:
— Нет, ты меня совсем не поняла. Я тебя не об Ахмете спрашивал. Я спросил: почему в наших лесах избивают моих бывших учеников?! И кто этот Ахмет, откуда он взялся в нашем доме?!
Настойчивость мужа стала настораживать Софью Андреевну. Этот разговор мог испортить обед, она им, как всякая хозяйка, дорожила.
— Я его наняла в прошлом году, когда и в нашем уезде начались волнения среди мужиков. Наняла для того, чтобы не вырубили наши леса, для того, чтобы нас не подожгли в нашем же доме.
— Вот даже как! — сказал Лев Николаевич и вышел. Он умылся, переоделся, потом, вернувшись к столу, сел на свое место и сказал тихо, как будто размышлял вслух:
— Я скорее отдам под вырубку леса, скорее соглашусь сгореть в своем доме, чем поднять руку на своего ученика.
Софье Андреевне это начало надоедать.
— А, нашел тему для разговора! Они меж собой и дерутся, и калечат друг друга, а тут, видите ли, обидели…
Потом, после паузы, сказала другим тоном:
— Хотя эта новость имеет и свою хорошую сторону: она тебя разозлила, разогнала кровь по всему телу, и ты весь у меня как-то помолодел, глаза засияли. Тебе сколько — одну, две ложки супа?
Лев Николаевич опустил голову, закрыл глаза, и дух его, в глубоком своем тайнике, молвил: «Господи, я припадаю к стопам твоим и прошу дать мне самое большое терпение, какое ты только можешь отпустить обыкновенному смертному…»