Тихо и незаметно вошла Александра Львовна с большой кипой корректуры.
— Я только на одну минутку. Не помешаю?
Лев Николаевич заулыбался.
— Саша, милая, разве ты можешь кому-либо мешать?
— Не надо меня хвалить, а то недолго человека и испортить. Вот я с той же самой антивоенной статьей — «Одумайтесь…». Владимир Григорьевич считает, что композиционно хорошо, что статья разбита на многие главки, но, однако, полагает, что предварять каждую главку отдельным эпиграфом вряд ли целесообразно. Он думает, что было бы лучше собрать все эпиграфы вместе, поставить их в самом начале, а дальше уже идти сплошным текстом…
Лев Николаевич взял у нее корректуру, подумал.
— Нет, пускай лучше остается так. Я, знаете ли, когда сам читаю что-нибудь с эпиграфом, то обычно перескакиваю через эпиграф и начинаю с основного текста. Если все эпиграфы собрать вместе, то читатель сможет легко, одним махом, через них перескочить, а если они будут разбросаны, то, глядишь, за какой-нибудь из них и зацепится…
Александра Львовна взяла у него корректуру и, смеясь, сказала:
— Ну уж по твоему аккуратному виду никак не скажешь, что ты пропускаешь эпиграфы…
И вышла, и опять тихо шелестит бумага на веранде, но зингеровская машина по-прежнему не хочет шить — запутываются нитки в челноке, ломаются иголки, слезы капают и капают на новый атласный материал. И опять рыдания, опять в этом гуле обиды чудится Софье Андреевне, что ее жалеют, что ее зовут, и она опять спускается по лестнице и выходит на веранду.
— Левочка, ты меня звал?
И опять сухое, жестокое, краткое:
— Нет.
— Странно. Второй раз я отчетливо слышу, что ты меня зовешь.
Она была на таком нервном пределе, что ее становилось жалко, но Толстой в тот день подписал завещание, он не мог жалеть ее.
— Тебе показалось, Сонечка. Вот свидетели, они подтвердят, что я тебя не звал.
— Ну хорошо, извините.
Ушла, но после ее ухода снова воцарилось тяжелое молчание. Шуршит бумага, и опять тихо. Молодой Булгаков делает еще одну попытку вернуть старику хорошее настроение:
— Лев Николаевич! Прелюбопытное письмо! Просят помочь открыть школу, которая работала бы по той же методике, по которой работала школа Ясной Поляны.
Лев Николаевич спросил с подозрением:
— Женщина пишет?
— Фамилия среднего рода, но почерк, мне кажется, женский.
— Тогда ответьте, что помочь не представляется возможным. И кратко, без реверансов. — После небольшой паузы пожаловался Маковицкому: — Устал я от этих дам-педагогов.
Маковицкий, улыбнувшись, спросил:
— Та молоденькая, которая вчера вас дожидалась, тоже была педагогом?
— Ах, не напоминайте мне о ней!
Маковицкий, почувствовав за раздражением Льва Николаевича готовность к тому, чтобы поделиться впечатлениями, попросил:
— А что было, Лев Николаевич? Расскажите, пожалуйста.
Толстой подумал, улыбнулся.
— Уморительная была сценка. Входит она в кабинет — такая молодая, веселая, хорошо одетая. Цепочка на шее, и на руках такая же цепочка. Дорогая, видимо. Говорят, что хочет открыть совершенно новую школу, по новой программе, но ей не хватает двух вещей, чтобы осуществить свою мечту. Образования и денег. Но она не унывает: образование она надеется получить на частных курсах, а денег просит у меня. Я ее спрашиваю: какая же новая программа будет в вашей школе? Она роется в своей сумочке, вынимает тетрадь, оттуда сыплются какие-то бумажки. И начинает читать мне: закон божий, математика, география, история. Я ее спрашиваю: что же в этом нового? Она говорит, нисколько не смущаясь: как же, тут все новое! Я на это говорю ей, что, к сожалению, ничем не смогу помочь. Она, знаете ли, нисколько не смутилась и тут же просит у меня волосок. Я говорю: как волосок? Да вот так, говорит она, волосок. На память. Я говорю: вам из бороды или лучше из виска? Ах, говорит, все равно, лишь бы волосок был. А вот волоска я вам, барышня, не дам. Удивилась чрезмерно: как, почему? Да потому, что не желаю.
Маковицкий, отсмеявшись, спросил:
— С тем и отпустили?
— С тем и отпустил.
Булгаков, слушавший внимательно, тем временем все разбирал письма и, чтобы не дать разговору перейти на другую тему, достал тетрадный листок.
— Лев Николаевич, вот примерно в том же роде. Женщина раскаивается в прелюбодеянии. Пишет, что, будучи замужем, полюбила другого, находится с ним в преступной связи и спрашивает, как ей быть.
Толстой очень оживился:
— Ну-ка дайте… Это интересно, это я должен сам прочесть…
Надел очки, читал долго, внимательно, потом мягко, с любовью разглаживая лист, сказал своей корреспондентке, точно она была тут рядом: