Выбрать главу

Сидевшая тихо в своем уголочке Татьяна Львовна сказала:

— Мне не хотелось бы с тобой спорить, папа, но ведь многое еще зависит и от состояния общества, от его духа и умонастроения… Я недавно вычитала у Лескова такую мысль: если бы Христос жил в наше время в России и печатал бы Евангелие, то у него при случае попросили бы автограф, и тем бы дело и кончилось.

Лев Николаевич быстро отодвинул свой стул, встал и вышел.

Встревоженный профессор спросил:

— Что-нибудь случилось?

Татьяна Львовна вышла за ним, потом вернулась улыбаясь.

— Ну конечно, я так и знала. У него глаза всегда были на мокром месте. Его в детстве так и прозывали — Левушка-ревушка.

Минут через пять Лев Николаевич вернулся, сел за столик, сделал машинально какой-то ход, потом сказал:

— Это очень печальная истина еще и потому, что сегодня России как никогда нужна религия. Я тянул эту песенку и буду тянуть ее, сколько мне еще осталось жить…

Профессор Россолимо, смущенно поглаживая макушку, спросил:

— Если это вас не затруднит, я хотел бы узнать, что вы подразумеваете под религией…

Толстой долго, мучительно долго думал.

— На мой взгляд, религия есть установление такого отношения человека к бесконечности, которое определяет цель его жизни.

— Стало быть, за основу вы берете два элемента — человека и бесконечность?

— Да, но только в ином порядке — бесконечность и человека.

— Ну и стало быть…

Разговор не клеился, игра в шахматы тоже не шла, и когда все подумывали о том, как бы этот трудный вечер закруглить, из соседней комнаты опять донеслись звуки Шопена. Его нежная и мудрая грусть, его неистовство опять наполнили собой оба этажа яснополянского дома. Люди сидели завороженные, сидели не шелохнувшись, и когда Гольденвейзер кончил, Татьяна Львовна сказала:

— Ревность сделала Шопена гением. Эта фуга написана как раз той ночью, когда от него ушла Жорж Санд.

Софья Андреевна была удивлена:

— Разве она ночью уходила?

— Ну как же, это описано десятки раз! Они премило поужинали, и пока они наслаждались уединением, горничная собирала ее вещи. Бедный Шопен! Он встал, чтобы пожелать ей спокойной ночи, а у подъезда ждала карета, и в карете сидел ее новый любовник. Говорят, после того, как она ушла, он плакал, словно малое дитя, а потом сел за рояль и той же ночью за какие-нибудь полчаса написал эту фугу.

Толстой был вне себя от возмущения.

— Танечка, ну зачем ты эти гадости рассказываешь? Творчество — это нечто духовное, божественное, а половая любовь — животное чувство. Но вот поди же ты, одно выводят из другого. Шопен оттого-де стал хорошо писать, что она ушла гулять с другим…

Гольденвейзер перебирал клавиши, и разговор прервался. Между тем Толстой подумал: «А может, я и не совсем прав. С похотью трудно бороться. Я сам каких-нибудь полтора года как избавился от этого соблазна, но даже и теперь, победив его, все еще не обрел полного покоя…»

Когда и эта новая фуга была сыграна, Андрей Львович, весь вечер не отходивший от шахматного столика, сказал профессору, чтобы раззадорить его:

— Мне кажется, ваша позиция, господин профессор, несколько предпочтительней…

Профессор замялся.

— Да нет, что вы! У нас шансы примерно равные, и я бы предложил графу, если, конечно, он согласится, оставить партию в этом состоянии.

Толстой засиял:

— То есть ничья?

— Да не совсем так. Можно выиграть партию у Толстого, можно проиграть, можно сделать с ним ничью. Но иметь одну не сыгранную до конца партию и говорить себе при каждом удобном случае: «Ах да, мне еще с Толстым надо доиграть» — это, знаете ли, было бы большим счастьем для меня…

Толстой отодвинул шахматный столик и сказал:

— Благодарю вас, Григорий Иванович. Вы очень хороший человек.

Строптивый сын Толстого возмутился:

— Но, господин профессор, когда мы с вами уславливались…

Профессор удивленно оглянулся, точно хотел проверить по реакции других — неужели он не ослышался, неужели все это было сказано, после чего ответил:

— Я не считаю возможным ставить сомнительные диагнозы человеку, перед которым преклоняется весь мир. Именно поэтому я отказался и от гонорара, и от возмещения расходов по поездке. Я вам чрезвычайно благодарен за очень лестное для меня знакомство.

И снова Шопен, и снова фуга. Глубокая тишина, все замерли. Толстой слушает, и даже в эти минуты счастья и блаженства его дух мечется и мысль работает: «Как удивительно умирал Сократ! Он говорил своим ученикам, что ему неведомо, что будет после его смерти. Сам вымылся, чтобы не заставить другого человека омывать его тело. Очень трогательно. Сегодня я тоже весь день думаю о своих похоронах. Хотелось бы скромно и достойно покинуть этот мир и вернуться в свою родную глину, из которой все мы созданы, вернуться в вечный покой, вернуться на круги своя».