Должно быть, мне все-таки следует вернуться к ее наружности. Мария Федоровна, как я уже дал понять, была женщина, не ослеплявшая взора. О ее фигуре невозможно было сказать что-либо определенное до тех пор, пока она не предстала перед гостем в домашнем одеянии, слегка подчеркнувшем бедра и грудь. Кажется, под халатом ничего не было. Возраст? Пожалуй, ближе к сорока, чем к тридцати, возраст, когда к вечеру молодеешь, в полночь становишься двадцатилетней, а на рассвете пятидесятилетней. Впрочем, едва ли она проводила свои ночи где-нибудь за пределами этого общежития. Возраст между старой и новой надеждой, старым и новым разочарованием, возраст исхода и шествия по синайским пескам. Разве наша страна не была Египтом? Но где же Ханаан? Годы идут, на горизонте обманчивая водная гладь, ни облачка, палящее солнце над головой и зябкие ночи в дырявых шатрах. Квартирка, по-женски аккуратная, называемая "апартмент", состояла из кухни и комнаты с нишей и занавеской, там находилось ложе.
Я сказал Марии Федоровне (не лучше ли было называть ее просто Машей?), что теперь не стоит бояться захмелеть: мы успели перекусить, прежде чем у профессора состоялся диспут с хозяином заведения. Кажется, она поняла меня иначе, отважно осушила стакан. Наступило молчание, снизу доносилось уханье музыкальной турбины. Я обвел глазами комнату: этажерка, комод. "А это кто",спросил я.
"Сын".
"Он живет с вами... с тобой?"
Мария Федоровна покачала головой.
На мой вопрос: остался там? почему? - она криво усмехнулась, пожала плечами.
Вдруг оказалось, что больше не о чем говорить.
"Вам, наверное, завтра на работу",- сказала она, не пожелав или не решаясь говорить мне "ты".
Этикет соблюден, время позднее. Если нет больше охоты сидеть за столом, то...
"Вы хотите сказать, не будем терять времени?"
Она снова пожала плечами. "Ну да. Ведь вы пришли за этим?"
Я взглянул на подростка в пионерском галстуке; должно быть, портрет был сделан лет десять назад. Взглянул на нее.
"Да,- проговорил я,- за этим. А может, и нет".
Она отдернула занавеску, включила светильник над кроватью, потушила верхний свет; стало уютней.
"Вам как лучше: чтобы горело или?..
"Фонарь любви,- сказал я.- Оставьте так". Неожиданно музыка смолкла, и стало так хорошо, так тихо, как было когда-то в мире.
В одиннадцать выключают, объяснила она.
И среди этой тишины раздался храп.
Я снова налил себе, она присела на краешек стула.
"У вас там кто-то есть",- сказал я.
"Она спит. Не обращайте внимания". Тут я только догадался, что дверь в кладовку была на самом деле еще одной, темной комнатой. Мария Федоровна встала и заглянула на минуту в закуток.
"Она не мешает".
"А твои гости? - сказал я.- Они тоже сюда приходят?"
"Куда же еще".
"Комендант не возражает?"
Бог знает почему меня интересовали эти подробности.
"Этот человек, с которым ты сидела..."
"Я по улицам не шатаюсь. Просто случайно остановилась".
Я вертел рюмку. Вздохнув, она сказала:
"Вот что, милый мой. Или мы ложимся, или..."
"Да, мы ложимся".
"Вы, видно, не в настроении, передумали, что ль?"
"Но ведь ты рассчитывала,- сказал я,- на гонорар?"
Она ничего не ответила.
"Ты можешь не волноваться, Маша. Я расплачусь".
Храп, временами задыхающийся, прерывал то и дело наш едва тлеющий, как сырые дрова, разговор. Я сказал:
"Это оттого, что она лежит на спине".
"Она всегда лежит на спине".
"Это ваша мама?" Всё время мешались эти "ты" и "вы".
Она покачала головой. "Бабушка. Ей восемьдесят восемь. Она меня воспитала. Единственный человек, который согласился с нами поехать".
"С кем это, с вами?"
"Со мной и с мужем".
"Я не знал, что ты замужем".
"Была".
"А сын?"
"Я вам уже сказала. У него своя жизнь".
"Еще по одной?"
Она кивнула. Она смотрела мимо меня - неподвижный лунатический взгляд. Наступил тот поздний час, когда бывает трудно сделать несколько шагов до постели.
"Маша,- проговорил я, хотел ей что-то сказать и не мог вспомнить.- Маша... Ты разрешишь мне тебя так называть?"
"А тебя как?"
"Меня? - Я усмехнулся.- Никак. Имена ненавистны!"
"Чего?"
"Пожалуйста, тут нет никакой тайны",- сказал я и назвал себя. Разлил остатки вина по стаканам, какие-то картины плыли перед моими глазами, огромная раскаленная пустыня, барханы до горизонта. Меньше всего я склонен увлекаться сравнениями, которые были модными в те времена, когда пришла пора уезжать, но в этих видениях была какая-то навязчивость: пустыня, сверкающие, как ртуть, созвездия над головами идущих. Умирают старики, рождаются дети, вянут и стареют женщины, а они всё идут и идут. Редеют стада, износилась одежда. И почти никого уже не осталось из тех, кто вышел в дорогу с пресными лепешками, потому что тесто не успело взойти, как пришлось отправляться.
"Сломался",- сказала она, заметив, что я смотрю на будильник, стоявший на тумбочке возле кровати.
"Дай-ка я посмотрю..."
"А на меня посмотреть не желаешь?" Без сомнения, эта фраза была следствием выпитого.
"Может быть,- проговорил я,- можно его починить?"
"Его пора выбросить. Я его еще оттуда привезла".
Она стояла посреди комнаты, спиной к свету.
"Ты, может, думаешь, я гонюсь за гонораром. Я за гонораром не гонюсь".
Натужное, прерывистое храпенье объятой паралитическим сном старой женщины. Ночь в оазисе, полосатые пески. Темные бугры стариков-верблюдов с отвисшими, как бурдюки, горбами.
Она слегка подбоченилась, свет позолотил ее волосы, лицо погрузилось в тень.
"Это называется - товар лицом, да?.."
"Да, если ты это так толкуешь..."
"Толкуй не толкуй... Что есть, то есть".
"А если я..."
"Что - если? Ты хочешь сказать: не оправдала ожиданий? Да нет, отчего же? Наоборот",- сказал я, уселся боком к столу и даже закинул ногу за ногу. Понять не могу, отчего это зрелище, вместо того чтобы разбудить чувственность, погружает меня в странные, парализующие грезы, вызывает горечь, скорбь, сострадание. Почему мне жалко женщин? И хочется закрыть глаза. Вместо того чтобы сблизить людей, нагота разъединяет. Естество кажется неестественным. Мягкий свет окружил ее тусклым сиянием, подчеркнул контур шеи, плеч, опущенных рук, словно она готовилась принести себя в жертву. Это длилось не больше минуты.