— Девушка, девушка! О Господи, помогите кто-нибудь!
— Девушка… нажрутся, а потом…
— Сумку у ей держи, сумку! Пульс проверь.
Не исчезай… В этом тихом и невозможном закате я сейчас подойду к тебе, и обниму, и расскажу, смеясь и плача, о своей земной, своей грошовой вечности, и спрошу Путь в Долину. Ибо не будет мне отныне покоя, потому что вспомнила я о Тебе и о своей предвечной Родине…
— Дочь, доча, сердце, а? Скорую, скорую!
— Не, оклемалась вроде, смотрит…
Не исчезай. Даже если она сожжена огнем и засыпана снегом, мы должны вернуться к Ней. Было ли в твоем бессмертии что-либо прекраснее Ее? В моем — не было. И сквозь пепел прорастает трава, и под снегом, зацветая, дремлют цветы. Золотой вечер становится сумрачным, хрупким, как стекло, а ты уходишь от меня по темной дороге всё дальше и дальше, и путники твои — старик, похожий на звездочета, и угрюмый Кот — так же чудны и печальны, как ты сам. Не исчезай… Единственная любовь моя, мы должны вернуться на свою Родину…
— Гражданка, с вами всё в порядке? — надо мной участливо склоняется молоденький веснушчатый милиционер.
Я пытаюсь улыбнуться, бормоча какие-то глупости, цепляясь за его розовую, потную ладонь, я поднимаюсь с заплеванного тротуара, не сводя глаз с Тебя. Ты растворяешься в золотом сумраке, меркнешь, как пришелец неведомого мира, и вместе с тобою угасают твои спутники, и заповедная дверь закрывается вновь, а я остаюсь в своем грошовом бессмертии, чтобы тосковать отныне о своей потерянной Родине и о Тебе. О, если бы я могла…
— Нет-нет, ничего не надо. Спасибо, это случайность… Извините, мой автобус…
Отвязавшись от докучливого милиционера и вцепившись в автобусный поручень, я созерцаю зелено-золотой пейзаж за окном и глотаю слезы…
Городские окраины долгими августовскими вечерами умиляют кострами «золотых шаров», презрительной важностью кошек, прохладно-жгучими зарослями крапивы, детским смехом и звоном футбольного мяча. Городские окраины населены домами, большими и маленькими, но очень давними, обветшалыми, и у каждого дома — своя печаль и радость, своя история, своя душа…
Темной и сварливой должна быть душа бревенчатого дома, к которому я подхожу, минуя кордон востроглазых желтолицых старух, с сорочьим любопытством облепивших подъездные лавки. Пододеяльники и простыни, как паруса флибустьерских бригантин, надуваемые вечерним ветром, плывут вместе с веревками и прищепками меж уродливо изогнутых дворовых вётел, на крыльце в пустое ведро старательно бьет палкой трехлетний замурзанный карапуз, из миски с помоями кормится, жадно причавкивая, худой пятнистый щенок. Я подымаюсь по расшатанной деревянной лестнице, я толкаю серую, обитую дранкой дверь и оказываюсь в коридоре: горьком и дымном от запаха сгоревшего лука, заставленном цинковыми тазами и велосипедами. Где-то в глубине его необъятного захламленного пространства гулко хлопает дверь, и в далеком светлом проеме возникает Сашка в алом трикотажном халате. Из кухни вместе с омерзительным запахом лука и прогорклого сала просачивается старушечий голос, не менее мерзкий, задыхающийся:
— Кобелей, кобелей опять наведет, лахудра! И ведь при уроде своем всё делает, нравится ей, вишь ли, когда дитё смотрит…
— Даш, иди сюда, — Сашка по-прежнему алым пятном пылает в далеком проеме, не обращая внимания на кухонный голос. — Да осторожнее, бабдусин гроб не задень!
— Ах, ты ж!.. Ах, я… — с бульканьем и плачем захлебывается голос на кухне, а Сашка звонко смеется и приглашает меня в комнату.
В комнате — теплый пшеничный свет бежевых штор и торшера, стены в желто-золотистых обоях, легкая, такая же солнечная тахта, пожилой зеркальный сервант, маленький телевизор и «Розовые Гималаи» Рериха на стене. Время будто не коснулось Сашкиной коммуналки, я восторженно взираю на узорчатые карнизы и лепнину высоких потолков и погружаюсь в далекие милые годы, знакомые мне лишь по книгам и фильмам. Мгновения необъятной, захватывающей сердце радости переживаю я, а в следующий миг вижу среди всего этого золотого умиротворения японскую ширму, расшитую цветами и птицами, за которой что-то шевелится и, кажется, позевывает. Сашка, как всегда, подтянутая, обаятельная, в просторных глазах — тревога и любопытство.