— Лер…
— Убери… убери, ох, блин… Это я намешала вчера, ой-й-й! Руку дай…
Лерочка вцепляется мне в запястье хваткой утопленника, и спустя минуту мы, картинно выписывая зигзаги, являемся на кафешном крыльце, вызывая вздохи возмущения почтенных семипудовых дам.
«Царица Тамара» нагоняет нас в дверях, разъяренная произведенным разгромом, и, не глядя, я швыряю ей пару бумажек из пухлого со вчерашнего дня Лерочкиного портмоне…
— Что ты пила? Что мешала?
Лерочка понемногу выпрямляется, взгляд ее становится живым, осмысленным, вот только лицо… Что с лицом ее, я не могу понять, оно словно искажено, искажено тихой внутренней болью, которую не в силах ни прочувствовать, ни осмыслить до конца сама Лерочка. Что-то темное, бесконечно страдающее проглядывает сквозь ее хрупкие, летящие черты.
— Не помню… Вино какое-то, сок…
— От тебя даже запаха винного нет! Может, колёса?
— Да не было колёс, вот те крест, не было! Мы ж не на дискотеке какой сраной были, и вообще… Нет, это по солнцу развезло, духотища еще, дым сигаретный…
— Раньше такое было?
— Да что ты привязалась: было, не было! — с прежним задором хищницы бросается в атаку едва ожившая Лерочка.
— Ты в зеркало на себя посмотри…
В трагическом безмолвии Лерочка пару секунд созерцает себя в крохотное карманное зеркальце.
— М-м-да… Мумия возвращается…
Она опускается на разнополосную скамейку у автобусной остановки, рассеянно смотрит вдаль:
— Пять минут от перерыва осталось…
— Какие пять минут, давай домой отвезу!
— Доеду… Доеду, получше вроде… — Лерочка с вялым любопытством роется в сумке, но вдруг, будто вспомнив что-то, испуганно вздрагивает:
— Даш, а как же, а Черно-Белая наша…
— Совру что-нибудь, не твоя забота… Вот, почти до дома твоего…
Я подсаживаю Лерочку в крохотный «пазик», тревожно смотрю на утомленное лицо ее, приникшее к стеклу. Странный пепельный оттенок исчез, но круги под глазами приобрели фиолетовую глубину, темно-медовый, в солнечных искрах взгляд стал отрешенным, старушечьим.
— Я позвоню тебе, а вечером зайду.
Лерочка устало кивает, и «пазик» уносится по расплавленной жаром улице.
Сизое облако зноя колышется над городом, птичьи трели и голоса гаснут в густом, насыщенном запахом бензина и цветущих лип душном воздухе. Я лениво обвожу взглядом проспект, его назойливые рекламные щиты, убогие офисы, стеклянные морды бутиков и останавливаюсь на сине-золотой, уютно сияющей вывеске: «Риэлтерская фирма „Ирида“».
— Леванцова, зайди к Полетаевой!
Золотые пылинки кружатся в луче, цветы задыхаются на окнах от послеполуденного жара, но сияющие изумрудные тени лежат на высохшем от зноя лике этого мира. Бессмертная любовь моя, тебя и твоих странных спутников поглотила та вечерняя дорога, но ведь это была дорога к Долине. Я тоже иду в Долину…
— Леванцова, ты меня слышишь? — Черно-Белая возникает в проеме, высохшая, как мумия, на кривых венозных ногах — тупоносые «клоунские» туфли, губы, сжатые в «куриную гузку», пористый пергаментный нос…
— Я звонила ей, Лира Николаевна. Болеет она.
Пергаментный нос приобретает хищные очертания, в крохотных сорочьих глазках — подобие усмешки.
— Ох уж эти аферы Полетаевой! Больничный-то, надеюсь, будет?
— Будет, всё будет, Лира Николаевна. Плохо ей, честное слово!
Черно-Белая со всхлипом вздыхает, сжимая в мумифицированных пальцах «Голос института», театрально-жалостливо косится на меня, доверительно склоняется над столом.
— Я не понимаю, Леванцова, как ты можешь общаться с подобной личностью. При отсутствии…
…Золотые пылинки продолжают танцевать в луче, изумрудные тени становятся глубже, ярче, ветер луговой, цветочный, приправленный свежей морской горечью, касается моего лица, мир первородный, ошеломительный в своей красоте и безгрешности, стоит на пороге, а в зеркале напротив я вижу ненавидящие мертвые глаза моего одиночества. Прощай, мой неотступный друг, ты больше не властен надо мной, ибо вспомнила я о Родине и о Первой любви своей…