Тихо, как причудливые водоросли, колышутся по алой водяной поверхности Лерочкины волосы. Лерочкина голова склонилась через край, глаза полуоткрыты, плечи, руки и всё тело — под лоснящейся кровавой жижей, минута — и с тяжелым полновесным всплеском вода устремляется на кафель пола.
Совершенно ниоткуда, назойливо и страшно, вдруг начинают звучать слова «Крематория»:
Третьей строки я не выдерживаю, я кричу навзрыд: «Что же ты сделала?! Что же ты сделала?!» — и срываю, закручивая, краны, и тащу, плача, из этой жадной, глянцево-алой жижи мокрое обмякшее тело, и смотрю на руки в слабо натекающих кровяных ветвях с истерзанными обломком лезвия запястьями (вена, артерия?). Господи, только не это!
Голубой воздух, по-зимнему белые-белые ледяные стены, хрустящий, как наст, крахмал халатов, светящаяся табличка у входа: «Отделение интенсивной терапии».
Приземистый рыжеватый врач с округлым и мягким поволжским говорком втолковывает обстоятельно, размеренно, устало, как тысячи раз перед этим всем, кто потерял или вот-вот потеряет кого-то очень дорогого:
— …вовремя привезли. Нет, донорской крови пока не потребуется, у нас есть, да и кровь не редкая, вторая, резус положительный… Нет, определенно сейчас сказать ничего нельзя, состояние комы… Она ваша сестра? — с любопытством вдруг спрашивает он, заглядывая мне в лицо. Я глотаю черный, тяжелый ком.
— Подруга.
— Из-за чего? — уголки его рта вздрагивают, по ясному веснушчатому лицу проходит тень недоумения. — Вот это всё — из-за чего? Ведь красивая женщина, моделью с такими данными быть…
— Из-за любви. Или из-за того, что ей показалось любовью.
— Вот именно: показалось, — устало вздыхает он. — Идите-ка вы домой, милая, всё равно от вас сейчас мало толку. Сколько продлится кома — неизвестно. Да, и сообщите этому, из-за которого…
— Сообщу. Только он не придет. Видите ли, доктор, он — не человек.
Я оставляю за спиной недоуменно застывшего реаниматолога, зло толкаю обшарпанную больничную дверь и с пугающей пустотой на душе и в сердце выхожу под холодный утренний свет. Низкое пасмурное небо висит над городом и мокрые листья больничных каштанов утыкаются в него, а я с отвращением вспоминаю о наступлении нового будничного «рабочего» дня…
Глава VIII
Над черной зубчатой стеной леса стояла дымчато-бледная, печальная луна. В ее белом неживом свете на маленькой поляне обреченно догорал костер, с шипеньем выбрасывая в небо погибающие звезды искр. Силуэт Странника вырисовывался в сиянии того костра: прикрытый тяжелым от росы плащом, Идущий в Долину полудремал, обхватив колени руками, засыпающе взирая на огнистые розовые угли.
— Прости меня, — маленький силуэт скользнул к костру, и в угасающих бликах возникла печальная мордочка Кота. — Прости меня, — повторил Кот и зябко приник к плечу Странника. — Вернувшаяся память — жестокая вещь, и как избавиться от нее — я не знаю. Я не заслужил подобного обличия, как и она — этого страшного города, но… прости меня.
— Уха в котелке, — помолчав, улыбнулся Странник. — Мне не удалось поймать твоего любимого судака, в тинистой речушке я выловил лишь мелочь. Ты знаешь, я видел во сне Долину. Живую, цветущую, как прежде. Я даже слышал шум моря. Иногда мне кажется, что я схожу с ума — так много вокруг воспоминаний о Ней, воспоминаний мучительных, неотступных, иногда — что только там, на ее земле, я буду окончательно прощен. Прощен вами.
Через мгновение он утонул в ясном младенческом сне, но почему-то всхлипывал, что-то шепча. Кот тихо погладил лапой лицо его и примостился рядом, не смежая бессонных глаз…
Степи сменяли рощи, долины — горы, пока не оказались они вдруг на увядшем пыльном лугу с холмистым росчерком леса на горизонте. Бесцветная бесприютность луга наводила уныние. Кот считал камешки на дороге, Странник же ощутил чье-то присутствие, вкрадчивое, осторожно-внимательное, и стал зорко оглядываться, но пустынно и пасмурно было кругом, лишь впереди неумолчно шелестела лесная лиственная гряда.
— Удивительно скучные места, — обернулся он к Коту. — Такое чувство, что мы одни на свете…