Выбрать главу
Останься хоть тенью милой, Но память любви помилуй! Черешневый трепет нежный В февральской ночи кромешной…
Бродят души цветов под вечерним дождем, О, ростки желтоцвета по кровельным скатам! Вы опять отогрели заброшенный дом Нездоровым и колким своим ароматом…

— Я знаю красивее, — послышался тихий, умиротворенный голос от двери, и всё вокруг: снежно-голубые больничные стены, хрупкое, полумертвое, в каких-то пятнах лицо Лерочки, худые желтоватые руки ее, с бессильной обреченностью вытянутые вдоль тела, зеленая клеенчатая кушетка возле и раскаленная кайма заката, отраженная верхними стеклами, — всё незаметно и неотвратимо подернулось вдруг странным пыльным светом.

Холод и древний неумирающий ужас объял меня, я уже слышала этот голос и видела этот страшный пепельный свет за мгновение до гибели моей Долины.

— Я тоже люблю Хименеса, — продолжал голос, — только не кажется ли тебе, что ты немного не поняла его, как не поняла и Лорку, и многих-многих цыганских певцов этой воистину опьяняющей страны, — и голос усмехнулся лукаво. — Вся поэзия Испании — это любовь к Смерти. Самое удивительное, нежное и незабвенное — о ней:

Когда умру — схороните меня с гитарой                                                                            в речном песке. Когда умру — в апельсиновой роще старой,                                                                            в любом цветке…

Или:

На запоздалом рассвете Скоро и я в синеву, За корабельную рощу К Вечной сосне уплыву
Там, где свидания вечны, С солнцем сойдётся звезда, И не пришедшего встретит Тот, от кого ни следа…

Брось эту девочку и перестань повторять напевы потомков цыган и мавров, которые воображали, что знают всё о Любви и Страсти. Единственное, в чем они разбирались — это Смерть, и потому я люблю их, ибо воспели они мое творенье…

Воздух застыл, и само время в ужасе застыло от голоса, который никак не напоминал теперь золотую лаву там, на заре времен, в моей Долине, а был таким домашним, доверчиво-умиротворенным, почти отеческим.

— Брось эту девочку, — ласково повторил голос. — Она всего лишь провинциальная блудница, и получит всё, заслуженное ею, а вот ты… ты стоишь на Великом Пути, на Пути к своей Долине и к своему Возлюбленному. От меня не скрыто ничто на свете, и я знаю, что Предвечный в конце концов простил вас — уж это-то я знаю наверняка! Вспомни шум моря, сверкание гор, вспомни шелест садов, и цветы у крыльца, и шиповник у раскрытых окон, вспомни, как всё было просто, радостно, совершенно. Не нужно новых страданий, не нужно испытаний, чтобы достичь всего этого, все испытания — это безумный бред! Для тех, кто непомерно страдал, а ты страдала, дорогая, высшая радость должна быть дарована легко. Я желаю исправить свою ошибку, совершённую тысячи лет назад, и я укажу тебе путь в Долину. Она не умерла под пеплом и снегом, она ждет тебя. Я укажу тебе дорогу к ней и к твоему Возлюбленному здесь и сейчас… только… оставь эту девочку. Это жалкое глупое дитя принадлежит мне. Это — самоубийца.

— Тот, кто довел ее до этого, — я цепенела от запредельного ужаса и видела только мягкие волны плаща до полу, скрывшие фигуру, не в силах поднять взгляд к чудовищному лицу, — из… твоих?

— Из самых малых моих, — усмехнулся голос, и в нем певуче скользнула нотка гордости. — Из тех, кого можно раздавить каблуком и не почувствовать. Но довольно! Не стоит тебе на своем Пути забивать голову подобной ерундой. Ты избрана, ты идешь к своему Раю. Ни этот зачумленный город, ни его люди, которые в глупой и никчемной суете год за годом и круг за кругом приближаются к моей Державе и погибают только от одного вида моего вестника, не имеют над тобой власти. Я предлагаю тебе сделку, сделку, которая завершит все сомнения и страдания. Я верну тебе Долину и Бессмертную любовь твою, только… оставь эту девочку.