— Лер…
— Пока, дорогая!
Серая тачка поглощает мерцающую Лерочку, но в воздухе остается ее благоуханное присутствие, смешанное с запахом бензина. О, как просто, как бездумно и горестно можно жить. Да хранит тебя Бог, Красота!
Я прохожу в крохотный сквер, я забываю серую тачку и отчаянное порхание Лерочки и под бледными на фоне прохладно-розового заката фонарями припоминаю свою «рапсодию Любви» в этом мире и улыбаюсь…
…Они появлялись из ниоткуда, все эти призраки, которые я пыталась вочеловечить, примитивные и грубые творения вышних сил, с притворством и тихой ненавистью носившие мужскую оболочку, и каждый раз, встречая новый призрак, я с тоской и надеждой вопрошала: «Ты? Это Ты?», утопая в светлом равнодушии его взора.
Они входили в мою жизнь, самоуверенно стуча ногами у порога, стряхивая пепел на ковер, громко сморкаясь и кашляя.
Они учили меня быть «как все», любить «как все», а значит, одному-единственному виду любви — любви альковной, терпкой и потной, задыхающейся. Они по-звериному пахли во время этой любви, они рычали — тоже по-звериному (из призраков на краткий миг они становились хищниками), и я, содрогаясь в их соленых от пота объятиях, думала: «Всё? Вот это — всё, что зовется любовью человеческой, всё, ради чего умирали и сходили с ума, совершали подвиги и создавали шедевры? Вот за это?!»
Призраки, что пахли хищниками, но не были мужчинами, упорно искали суп в кастрюлях, смачно рыгали, оставляли на нежно-бежевом линолеуме полуметровые рифлено-слякотные следы и настойчиво пытались всучить номера телефонов на обрывках жеваной бумаги. Призраки были трусливы и мелочны, черный нимб страха над каждым из них был неистребим, они боялись всего: подозрений жены, встречи с друзьями, походов в ресторан.
— Да куда можно пойти в этом городе, куда пойти?! — смущенно-настойчиво бубнил какой-нибудь из них, искательно, по-щенячьему заглядывая в лицо. — Деревня, боже ж ты мой, ни одного приличного кабака! Лучше бутылочку возьмем и посидим у тебя…
Несравненное слово «посидим» казалось необъятным, как море, но включало в себя лишь слюняво-приторные поцелуи, «изысканные» признания со связками из темного удушливого русского мата и торопливую, неряшливую, с запахом зверя, «любовь» на полу или на диване.
Однажды, устав от этой мерзости, я захлопнула двери перед их любовью и осталась с любовью моего одиночества. Оно обнимало меня по утрам сквозняковой свежестью, варило кофе, спешило рядом по дороге на работу, и в его глазах светилась страшная, смертная нежность, на которую была обречена я отныне.
А в день, когда мне исполнилось двадцать восемь, я увидела изумрудный свет…
Он ворвался ясным зеленым ликованием в серую морось короткого и хмурого ноябрьского дня, он запел голосами тысячи птиц, зашелестел невиданными деревьями и цветами, и в крохотной кухне, где вовсе не празднично я коротала время, повеяло вдруг невиданной свежестью, колким, кристальным воздухом гор, солоноватым шепотом моря, запахом нагретых солнцем цветов.
Пространство и время исчезли для меня, будто свернутые невидимой рукой, сгинули стены, и я очутилась среди луга невыносимой красоты, и чувство ясной и тихой радости, чего-то дальнего, родного и наконец обретенного переполнило сердце.
Я вспоминала черты мира, утраченного мной, и плакала от потрясения, а трава ласкалась к моим ногам, и золотые облака сквозили, светясь, надо мною. По луговой душистой тропе я направилась к недалекой роще, и с каждым шагом моим мое узнавание потерянного рая становилось всё прекраснее и мучительнее. Что-то еще было в конце пути, в этой сияющей, цветущей глубине, за цветами и деревьями горней красоты, что-то, что некогда было мне дороже этого Рая, я медленно подходила к порогу чего-то, что было величайшим страданием и Величайшей Любовью. Потом ощущение невиданной красоты и невиданного горя исчезло, сказочный мир пропал, будто и не было его вовсе, мягко, по-домашнему вспыхнул перед глазами изумрудный свет, затем и он померк, и я вернулась, цепенея, в серую неприкаянную убогость кухни и ноября.