Так что я повторил свое предложение, и на какое-то время Вильнёв прекратил поиски и замер (я пристальнее вгляделся в его лицо, столько раз виденное на страницах глянцевых журналов, и заметил на нем все то же выражение – выражение одиночества и изысканности, хотя сейчас по лбу и щекам его бежали капли пота, очень редкие, но много о чем говорящие). Он вышел из комнаты. Я последовал за ним. Пройдя половину длинного коридора, он остановился и спросил: вы еще здесь? Голос его, как ни странно, произвел на меня приятное впечатление, в нем было много разных оттенков, и каждый указывал – по-своему – на пылкость натуры, не знаю, реальную или иллюзорную.
Я здесь, ответил я.
Вильнёв мотнул головой, видимо приглашая следовать за ним, и продолжил свой путь по дому, останавливаясь в каждой комнате, в каждом зале и спрашивая, здесь ли я еще, я же всякий раз неизменно отвечал на его вопрос, стараясь как-то по-особому растягивать слова или, вернее, стараясь придать своему голосу хоть какую-нибудь интересность (при жизни у меня был самый обычный, мало отличный от прочих голос), и делал я это, вне всякого сомнения, под впечатлением от приглушенного (временами почти свистящего) и при этом до крайности изысканного голоса кутюрье. Мало того, отвечая на вопрос, я непременно добавлял комментарий, чтобы прибавить своим словам убедительности, говорил о деталях, характерных для помещения, где мы находились; например, описывал торшер с абажуром табачного цвета на резной металлической ноге, и Вильнёв кивал или поправлял меня. Я здесь, рядом с вами, и сейчас мы находимся в комнате, освещенной только торшером с абажуром светло-табачного цвета на резной металлической ноге, и Вильнёв кивал или поправлял меня: нога у торшера из кованого железа – или чугуна, – мог сказать он, уперев глаза в пол, непременно уперев глаза в пол, словно боялся, что я вдруг возьму да материализуюсь, или не желая смущать меня, и тогда я ему говорил: простите, не разглядел как следует, или: именно это я и хотел сказать. И Вильнёв как-то неопределенно кивал, будто действительно принимал мои извинения или отчасти менял свой взгляд на призрак, с которым волей судьбы ему довелось иметь дело.
И так вот мы обошли весь дом, при этом, по мере того как оставались позади комната за комнатой, Вильнёв делался, или во всяком случае казался, спокойнее, я же еще больше распсиховался, потому что описание различных предметов никогда не давалось мне легко и уж тем более если речь шла не о каких-то заурядных и привычных вещах, а о картинах современных художников, которые наверняка стоили кучу денег, но я-то об этих авторах и слыхом не слыхивал, или, скажем, речь шла о скульптурах, которые Вильнёв привозил, путешествуя (инкогнито) по всему миру.
Наконец мы оказались в маленькой комнате, где совсем ничего не было, никакой мебели, никакого света, в комнате с цементными стенами и потолком, и где мы заперлись в полной темноте. Ситуация сложилась на первый взгляд тягостная, но для меня это было словно второе – или третье – рождение, то есть для меня это было и проблеском надежды, и в то же время осознанием безнадежности всякой надежды. Там Вильнёв велел: опишите место, где мы теперь находимся. И я сказал: это место – оно как смерть, но не как настоящая смерть, а как смерть, какой мы себе ее представляем, будучи живыми. И Вильнёв опять велел: опишите это место. Здесь совсем темно, сказал я. Это как атомное убежище. И добавил: в таком месте душа съеживается. Я собрался продолжить перечисление того, что чувствовал: пустоту, заполнившую мою душу задолго до смерти, пустоту, которую я только теперь осознал, но Вильнёв перебил меня, сказал, что этого достаточно, что он мне верит, и тычком распахнул дверь.
Я последовал за ним до главной гостиной, где он налил себе виски и принялся извиняться передо мной – немногословно, очень скупо отмеряя фразы, – за то, что учинил над моим телом. Я уже простил вас, сказал я. Я человек широких взглядов. На самом-то деле я не слишком хорошо понимаю, что значит быть человеком широких взглядов, но чувствовал: мой долг – сгладить все шероховатости и сделать так, чтобы в наших будущих отношениях не осталось места ни для упреков, ни для обид.