Выбрать главу

Домашние согласились, что поступок учительницы чудовищный, но никто не решался поговорить с ней, призвать к порядку. Секрет в том, что ее боялись. У нее был злой язык, да к тому же они, люди суеверные, считали ее ведьмой и верили, что она захочет — даст детям ум и смекалку, а захочет — отберет. Словно ей ничего не стоило вытащить пинцетом из нас мозги и вымочить их в рассоле. Потому никто ничего не предпринимал, и постепенно я смирилась. Один раз, набравшись храбрости, я спросила учительницу, когда она мне вернет мою куклу, но та обрезала меня, сказала, что я совсем потеряла совесть. С тех пор я больше не задерживалась у ее окна, торопилась перейти на противоположную сторону, больше не заговаривала с Лиззи, страшась, что она сообщит мне что-нибудь печальное.

Как-то раз меня послали к учительнице домой со свиным окороком. Она вместе со своим чудаковатым сыном, спустив чулки, грелась у камина. Их ноги пылали. Она предложила мне зайти и взглянуть на куклу, но я отказалась. В скором времени я должна была уехать учиться в платную школу, я знала — еще немного, и я освобожусь от нее навсегда, забуду ее, забуду куклу, забуду все, что довелось мне пережить, а если и стану о чем-нибудь вспоминать, то без содрогания.

С годами все и вся уступает свои места другим. Тех, кого мы знали прежде, уже нет с нами, но каким-то необъяснимым путем они проявляются в наших новых знакомых, потому что в каждом заключено много других людей, и кажется, будто извлекаешь из одной коробки другую, пока не наткнешься на ту, что хранит суть человека.

Учительница умерла; она долго умирала, рак источил ее, но она сопротивлялась, говорила, что мало пожила. Рассказывали, что она оставила солидный капиталец, вспоминали ее жалостные предсмертные слова, но меня это не трогало. Я не испытывала ни гнева, ни сожаления. Она для меня больше ничего не значила. Я сбежала от них. Спаслась бегством. Я живу в городе. Стала как перекати-поле — похоронила прошлое. Принимаю у себя дома самых разных людей; мои гости разыгрывают представления — танцуют, острят, поют, получается нечто вроде домашнего театра, в котором мы все играем свои роли. Я тоже играю. Моя роль в том, чтобы принимать гостей, ублажать, угощать их, а в душе — остерегаться, держаться на расстоянии. Как и они, я улыбаюсь, кружусь, курю, пью, чтобы меня немного лихорадило и сладостные, мимолетные образы туманили сознание. В общем-то особенно я этим не увлекаюсь. Это получается само собой, естественно — так плесень дышит и живет в темноте. Вот и выходит, что я далека от тех, с кем сейчас, и от тех, с кем была раньше. По ночам я наслаждаюсь своей отъединенностью. А по утрам прикасаюсь к столу, к чашке, тороплюсь убедиться — да, это стол, да, это чашка, и я болтаю с ними; и когда поливаю цветы, болтаю с цветами, думаю, какие же они нежные, дерево и дымок из печной трубы тоже нежные, и, может, и мои друзья в душе нежны, но, как и я, они склонны скрывать это. Никто из нас никогда не рассказывает, откуда он, о том, что давит сердце. Может, мы смущаемся или стыдимся?

Я вернулась. Долг вынудил меня приехать назад: надо было повидаться с оставшимися в живых родственниками, и я сыграла роль, какую мне подобало. Пришлось нанести визит сыну учительницы. Он содержал похоронное бюро и взял на себя хлопоты по организации похорон моей тетки. Я пошла расплатиться с ним, «все уладить», как принято говорить; его жена, дама, помнится, несколько легкомысленная, встретила меня звонким смехом. Она побежала через прихожую, выкликая мужа по имени, попутно бросив мне, что всегда думала, что у меня черные как смоль волосы. Мужа звали Денис. Он поздоровался со мной весьма официально, спросил, какой я хочу заказать венок — в форме сердца, круглый или в форме креста. Я предоставила ему право выбора. В забитой до отказа горке томилась отнятая у меня кукла, и если куклы способны стареть, она очень постарела. Серая, заплесневевшая, платье и плащ обратились в саван; казалось, возьму ее, и она рассыплется.

— Господи, как моя мама любила ее! — сказал сын учительницы, словно хотел убедить меня, что и меня она тоже любила.