— Вот слагаю тут одну поэмку, — сказал он.
— О чем? — спросила я.
— Вырастешь — узнаешь, — ответил он и справился, ходит ли моя мать гулять в эту сторону.
— Только если индюшек надо загнать, — ответила я, и он побрел дальше, бормоча себе под нос, на губах его играла отрешенная улыбка. Я сообразила, что поэма его написана на латыни и никому, даже семинаристу, не под силу ни прочесть, ни перевести ее, потому что Джек черпал свою латынь в основном из молитвенника, ну и от себя, разумеется, добавлял всевозможные красоты. Я могла бы сказать Джеку, что маму стихами не проймешь, что она вообще ничего не читает, кроме цен на яйца в местной газете да толстенной замусоленной поваренной книги миссис Битон. Более того, мама почитала чтение книг грехом, а стихи ерундой, которая дурит людям головы и отвлекает от настоящей работы. Сама не знаю почему, я не сказала об этом Джеку, ведь я вечно выбалтывала что не след.
В следующее воскресенье, когда я шла в церковь, Джек ухватил меня за рукав и шепнул, что вечерком зайдет к нам — у него для меня сюрприз. Мама в субботу вечером имела обыкновение парить ноги в горячей воде с содой, а потом срезать мозоли отцовской бритвой. Зрелище было не из приятных. Отец же завел привычку (хотя ему это было не по карману, потому что он залез в долги) уходить играть в карты. Расправившись с мозолями, мама расцветала улыбкой, говорила: «Ф-фу!» — и прибавляла: когда, мол, и прихорошиться, как не сейчас. Мама почти никогда не наряжалась, поэтому для меня уже было праздником подняться с ней в синюю комнату и смотреть, как она открывает шкаф, как перебирает свои немногие вечерние платья: пусть они и вышли из моды и от них несло затхлостью, все равно при виде их мне рисовались затянувшиеся до утра танцы, ужины, музыка и веселье. Мама надевала белую жоржетовую блузку, расшитую по корсажу пучками ярко-красных цветов, собранную у горловины шнурком, который то завязывала потуже, то распускала. На этот раз она приспустила шнурок, и это ей удивительно шло: шея ее красиво выступала из прозрачной белой ткани, цветы на ней были совсем как живые — казалось, они вот-вот заколышутся. Вернувшись в кухню, мы зажгли лампу, и пока мама делала бутерброды из оставшейся от обеда грудинки, на ее темно-рыжих волосах плясали блики. И мне казалось, если я вырасту такой же привлекательной, как мама, жизнь моя сложится счастливо. Непонятно почему мамины беды мнились мне отклонением от нормы, я не подозревала, что мамина невезучесть передалась мне по наследству и уже определила мою судьбу.
— К нам сегодня придут гости? — спросила я.
— Вряд ли, — сказала она. — Джек, наверное, просто так сболтнул.
Но когда с черного хода донесся знакомый стук, мама ничуть не удивилась и кинулась открывать. Джек вошел, огляделся по сторонам, но шляпу не снял, лишь приподнял в знак приветствия. Мы жалели его, потому что он ужасно стеснялся своей лысины, люди говорили, что у Джека голова голая как коленка, и вдобавок землистого цвета. Джек вытащил из кармана жестяную коробку и широким жестом вручил мне. В жестянке, на крышке которой неслась парочка в двуколке, лежали слипшиеся грязные тянучки. Правда, если их распробовать, они, как и полагается, отдавали гвоздикой. Джек сел и пустился разглагольствовать, а сам все ближе и ближе придвигался к маме.
— Нет нужды упоминать, миссис О, как я стремился к вам, и вместе с тем, к глубочайшему моему сожалению, я опоздал, а это ли не прискорбно для человека, гордящегося своей точностью.
— Время еще раннее, Джек, — пресекла его мать.
— Акушерка, миссис О…
На лице матери изобразилось отвращение. Она невысоко ставила медицинских сестер вообще, а акушерок и вовсе низко, потому что у акушерки только и разговоров было что про потуги да про то, как у кого отходили воды.
— …расставляет силки вашему покорному слуге, миссис О, — продолжал Джек и придвинул стул слишком близко к маме. Их стулья стояли под углом друг к другу, и я подумала, придвинься он еще хоть на самую малость, колени их обязательно соприкоснутся.