— Позову-ка я их в пятницу на чай, — сказала она мне. Мы решили, что приглашение должно быть неожиданным, потому что, пригласи мы их заранее, они скорее всего откажутся. Мы напекли пирожных, пирожков с мясом, приготовили бутерброды с яйцом и майонезом, с луком и без лука. Взбили сливочный крем и выложили в вазочку белую пену, сладко пахнущую кондитерской. Меня поставили на страже у кухонного окна. Завидев их вдалеке, я крикнула матери:
— Идут! Идут!
Она подобрала волосы, заколов их на затылке коричневым черепаховым гребнем, выбежала из дома и стала у калитки, облокотившись на верхнюю перекладину, будто любуясь видом или позируя фотографу. Я слышала, как она сказала: «Простите, барышня… вернее сказать, барышни». Она как-то неестественно выговаривала слова, с акцентом, который когда-то приобрела в Америке и который появлялся у нее всякий раз, как к нам приходили незнакомые люди или когда она ездила в город. Ей было явно неловко, словно она надела новое платье или туфли, а они ей не впору. Я видела, как барышни отрицательно покачали головами, потому задолго до того, как мать вернулась в дом, знала, что они не приняли приглашения и что стол, который мы с таким старанием накрывали, теперь покажется ей чистой насмешкой.
Она вошла напевая, стараясь показать, что ничего, собственно говоря, не произошло. Барышни Коннор пошли дальше. Собаки, спущенные с поводков, носились по полю, загоняя в лес перепуганных индюшат.
— А что мы будем делать с угощением? — спросила я.
Надевая передник, мать устало ответила:
— Отдадим работникам, наверное.
Можете себе представить, как она была удручена, если готова была отдать глазированные пирожные и красивые бутерброды работникам, которые, вернувшись с поля, без разбору набрасывались на все подряд.
— Не пришли… — сказала я растерянно, не зная, как вызнать у матери, чем же барышни Коннор объяснили свой отказ.
— «Мы никогда не едим между обедом и ужином», — передразнила она обидчиц с насмешкой и болью в голосе.
— Может быть, потом зайдут… — сказала я.
— Странные они, словно два башмака на одну ногу, — отозвалась мать, разрывая пополам старое полотенце. Выведенная из равновесия, она всегда затевала уборку: снимала шторы, драила полы или натирала до блеска деревянные стулья.
— Им только с Бешеным и водиться, — пробормотала она сердито.
Барышни Коннор держались обособленно и даже за покупками старались ездить в большой город. По воскресеньям они ходили в протестантскую церковь. Прихожан в этой каменной церкви, самой старой в приходе, оставалось всего четверо. Вековые ее стены позеленели от дождей, камни поросли мхом, и из щелей выбивалась трава. Майор бывал в церкви далеко не всякое воскресенье, зато раз в месяц дочери привозили его в кресле-каталке на кладбище, к склепу, где покоились его жена и сын. Случавшиеся там местные, стремясь подружиться с Коннорами, бросались к нему с выражением сочувствия, будто майор был единственным, кто понес в этом мире утрату. Он же, сущий невежа, бесцеремонно спрашивал дочерей, как зовут сочувствующего. Его резкость и причуды объясняли ревматизмом, которым он страдал, говорят, много лет. Он решительно отказывался отправиться к святому колодцу, куда другие ездили молиться об исцелении. Он был большой, грузный, краснолицый и всегда ходил в серых вязаных рукавицах. Пастор навещал его два раза в месяц, а в рыболовный сезон присылал ему с почтовым фургоном две свежие форели. В ответ барышни Коннор приглашали пастора и еще нескольких джентльменов, приехавших на рыбную ловлю, отобедать.