— Темная, — ни с того ни с сего выпалила она, когда с геометрией было покончено. Наверное, она хочет сказать, что на площадке темно, решила я.
— Зато она не жаркая, — сказала я.
Пришло лето, наши незагорелые тела прели в толстых форменных платьях, в монастырском саду распустились лиловые анютины глазки. Вид у сестры Имельды был поздоровевший, бледную кожу больше не портили прыщи.
— Я темная, волосы у меня темные, — шепнула она и рассказала мне, что делала в последний свой вечер перед тем, как уйти в монастырь. Они с одним мальчиком отправились кататься на велосипедах, ехали долго-долго, заблудились в горах, и она испугалась, как бы ей не проспать на следующее утро: ведь она так поздно попадет домой. Между нами был уговор, что в сентябре я уйду в монастырь, а напоследок тоже погуляю всласть.
Через два дня мы уезжали домой. Прощались, обменивались невыполнимыми обещаниями, расписывались в альбомах, девчонки стаскивали едва не лопавшиеся от одежды и книг чемоданы в зал. Бэба рассыпала по дортуару крошки для мышей, а все свои молитвенники затолкала под матрац. Ее отец обещал приехать за нами в четыре. Мы с сестрой Имельдой договорились втайне встретиться в одном из летних флигелей и провести вместе наши последние полчаса. Я надеялась услышать от нее, каково мне будет житься в послушницах. Но Бэбин отец явился часом раньше. У него были неотложные дела, и он приехал не в четыре, а в три. Я только и успела, что попросить Мариголд отнести записку сестре Имельде:
Мне были ненавистны и Бэба, и ее деловитый отец, и мысль о маме — она наверняка будет ждать меня на пороге в лучшем своем платье, радуясь, что наконец-то я дома. Будь на то моя воля, я бы тут же ушла в монастырь.
Я написала сестре Имельде в тот же вечер, написала ей и на следующий день, а потом целый месяц писала каждую неделю. Все ее письма просматривались, поэтому о своих чувствах я могла писать лишь обиняками. В одном из писем ко мне (монахиням разрешали по одному письму в месяц) сестра Имельда писала, что ждет не дождется сентября, когда мы снова встретимся. Но к сентябрю мы с Бэбой уже поступили в Дублинский университет. И я перестала писать сестре Имельде — не хватило духу сообщить ей, что мне расхотелось быть монахиней.
В Дублине мы поступили в колледж, в котором так блистала сестра Имельда. В списке лучших выпускниц значилось и ее имя — я знала, как она звалась в миру. И на меня вновь нахлынули грусть и раскаяние. Я бросилась покупать батарейки к подаренному ей фонарику, но отправила их, не приложив никакой записки. Не написала ни о том, почему не ушла в монастырь, ни о том, почему перестала ей писать.
А два года спустя мы с Бэбой ехали в воскресенье автобусом в Хоус. Бэба познакомилась с какими-то коммерсантами, которые играли в Хоусе в гольф, и путем сложных интриг добилась, чтобы нас пригласили туда. Автобус был битком набит — мамаши с детьми всех возрастов, начиная с грудных, направлялись на Доллимаунтский пляж. Мы ехали вдоль берега, перед нами простиралось море, ярко-зеленое и слепящее, поверхность его, изрезанная мелкой рябью, казалась грудой темно-зеленых бутылочных осколков, которой не видно ни конца, ни краю. Прибрежный песок, похоже, высох и нагрелся. Но ни плавать, ни купаться мы не собирались — мы никогда не занимались ничем для нас полезным. Время свое мы делили между работой и свиданиями, хоть и знали, что замужество обернется бесконечными родами и воскресными поездками на взморье с неслухами детьми. «Ибо не ведают, что творят» — вернее о нас не скажешь.
Накрашены мы были так, что даже кондуктор и тот на нас косился и рявкнул, когда ему пришлось дать нам сдачу с десяти шиллингов. И мне, кто знает почему, вспомнилось, как мы гримировались перед школьным спектаклем — до чего же все это было невинно; сейчас мы были наштукатурены в три слоя, кожа наша совсем не дышала, даже на ночь мы и то не умывались. А вспомнив о монастыре, я вспомнила и о сестре Имельде, и тут словно во сне мне послышался шорох саржевой рясы, вонь хлорки и вареной капусты, и я увидела ее — бледную, убитую, как в долгие месяцы после смерти брата. Я огляделась по сторонам и увидела ее наяву, хотя поначалу и сочла, что она мне померещилась. Но нет — сестра Имельда вместе с другой монахиней сели в автобус и сейчас располагались на сиденье у задней двери. Сестра Имельда заметно постарела, но и отрешенность, и огненные глаза были те же, и сердце мое заколотилось от страха и волнения. Сначала оно забилось часто-часто, потом с перебоями — я испугалась, как бы оно и вовсе не остановилось. И страх перед ней, и любовь с мучительной силой вновь объяли меня. Я бы выскочила в окно, не будь оно таким узким. Как избежать встречи с ней — вот вопрос. Бэба даже хрюкнула от восторга, вскочила и нахально обернулась — проверить, не ошиблась ли я. Бэба узнала и другую монахиню, ее прозвали Джонни, она преподавала музыку. Первой Бэбиной мыслью было отомстить, она перечислила наказания, которым нас подвергали; вот было б здорово, сказала она, пройти в хвост автобуса и напугать монахинь, гаркнув: «Приветик, сестры» или: «Вали отсюда», а то и чего похуже. Бэба не могла понять, почему я так трясусь, не понимала она и почему я спешу стереть помаду. Но я знала, что просто не могу встретиться с ними.