Подошел Элвис, обнял Уиллади, сказал с горечью:
– Ох уж этот старик!
Уиллади ткнулась лбом в плечо брата, но тут же отстранилась. Ей не по душе, что все винят отца. Жизнь его давно дала трещину, и, не найдя способа починить ее, он пристрелил виноватого. Уиллади пробиралась сквозь толпу. У всех такие сочувственные лица. Кто-то сказал: поплачь, не стесняйся, – но слез не было, внутри будто все умерло. Кто-то спросил о «приготовлениях». Ну что за чушь! От Джона Мозеса мало что осталось – о каких «приготовлениях» речь? Он умер. Он сгниет. Он был когда-то прекрасен, а теперь обратится в гниль и прах, но сперва будут закончены «приготовления» и извлечена прибыль. «Приготовления» всегда обходились недешево, даже в 1956 году.
Уиллади скользнула в бар, заперла за собой дверь. В баре было темно. Темно и душно. Но Уиллади не требовался свет. Не хотелось открывать окна и двери, не хотелось свежего воздуха: вместе с ним хлынет людской поток и поглотит ее. Уиллади медленно, на ощупь перемещалась по бару, думая об отце, вспоминая вчерашний вечер, их разговор и как она заснула с мыслью, что все хорошо, теперь-то все будет хорошо. Она ухватилась за стойку, не понимая, что рыдает. Громко, взахлеб. Когда слезы иссякли, прижалась щекой к исцарапанному дереву стойки. И вдруг поняла, что не одна.
– Ноги моей здесь не было до нынешнего дня. – За столиком в дальнем углу сидела Калла. – Я так на него злилась все эти годы. А за что, уже не помню.
Калла Мозес ночевала в погребальной конторе. Эрнест Симмонс, распорядитель похорон, сказал, что попрощаться с покойным можно будет только завтра, посоветовал вернуться домой, отдохнуть, но Калла ответила, что пришла не попрощаться, а быть рядом и никуда не поедет.
Уиллади с братьями предложили побыть с ней. Но Калла ни в ком не нуждалась.
– Нельзя тебе оставаться одной, – настаивала Уиллади.
– Дома еще хуже, – твердо ответила Калла. – И раз отца нет, не вздумайте мне указывать, что делать. Раньше у вас духу не хватало, так лучше и не начинайте.
Все сдались, кроме Тоя – тот не уходил ни в какую. Упрямством он пошел в мать.
– Бернис переночует у тебя, – сказал он. – А я тут посижу, мешать тебе не буду.
Он и не мешал. Проводив остальных. Той почти всю ночь простоял на крыльце, куря сигарету за сигаретой и глядя в небо. Калла нашла себе кресло в пустом похоронном зале, заперла дверь и стала вспоминать жизнь с Джоном Мозесом.
– Жили мы с тобой хорошо, – шептала она в пустоту. – Бывали и тяжелые времена, но жизнь мы прожили хорошую.
И продолжала гневно:
– Так какого дьявола ты ее разрушил?
Лавка работала и в день похорон. Калла сказала, что «Мозес – Открыт Всегда» – давняя традиция, а традиции дедушка Джон чтил. Дедушка Джон, думала Сван, сам нарушил традицию – застрелился посреди семейного праздника, но вслух о таком не скажешь. И потом, работали они в тот день не за деньги, ни с кого не брали ни цента, стало быть, не ради наживы. Вдруг кому-то понадобится кружка молока? Или кружка виски. Если у кого-то грипп, лимонный сок с сахаром и виски – первое средство, лечить не лечит, а страдания облегчает. Сейчас хоть и не сезон гриппа, но мало ли что.
В лавке хозяйничал Той. Он был не любитель похорон, считал, что на похоронах только выставляются друг перед другом, и все. Когда погиб Уолтер, Той улизнул в лес с винтовкой двадцать второго калибра стрелять белок, пока остальные делали то, что от них ожидалось. Той чувствовал, что душа брата где-то рядом – наверняка Уолтер что-то хотел ему сказать, да не успел. И Той бродил по лесу и слушал. В здешних лесах они с Уолтером бегали еще белобрысыми мальчишками. Они были очень близки. Ближе, чем самые родные братья.
Той знал все пни и бревна, где Уолтер любил посидеть, покурить в тишине. Так же сидел и Той, где-то с час. А когда тишина становилась невыносимой и сердце разрывалось от невыплаканных слез. Той Эфраим Мозес нарушал ее выстрелом. Подстрелит какую-нибудь дичь – хорошо, а нет – и ладно. Хорошо, если Бернис его переживет. Иначе придется все-таки идти на похороны, и кончится тем, что он станет палить по скорбящим.
Рано утром Сван узнала, что дядя Той на похороны не собирается.
– У дяди Тоя никакого уважения к умершим, – сказала за завтраком Лави, младшая дочка дяди Сида и тети Милли, в свои десять лет избалованная донельзя. Накануне вечером Лави напросилась переночевать – чтобы твердить Сван и ее братьям, насколько ближе она знала дедушку Джона, чем они, и стыдить их, что они оплакивают его меньше, чем нужно. Сван и братья всплакнули – не сравнить с реками слез, что проливала Лави. Настоящего горя они не чувствовали – дедушка Джон жил и умер чужаком.