Момент течет, движется толпа; ты посторонний в толпе, однако движешься вместе с нею. Перетекание от лжи к истине внешне неуловимо. Само движение, равно как и стояние праздного люда среди бела дня, представляется ложным. Хотя, если присмотреться, люд на Невском непраздный (хочется продолжить в рифму: и труд напрасный). В подземном переходе под Садовой улицей торгуют с рук собачьими и кошачьими детьми. Дети высунули мордочки из-за пазух своих хозяев; у них в глазах покорное непонимание; в этом месте дети не играют, не резвятся, не подают голоса. Трудно поверить, что это живые существа; что станется с ними, сколько им еще сидеть за пазухой, ждать своей участи? Никогда не видел, чтобы в этом переходе кто-нибудь кого-нибудь купил. А и купит... Сколько брошенных, бездомных наших младших четвероногих братьев?! До слез жалко собачьих детей, кошачьим все же как-то легче...
Вспоминается история, рассказанная в свое время Ольгой Берггольц. В войну поэтесса поехала в часть, где натаскивали собак кидаться под танки с взрывчаткой. Расчувствовалась: «А собачек не жалко?» На что ей резонно заметили: «Людей жалчее».
В переходе под Невским сыро, полутемно, играет разнообразная музыка, притоптывают, припевают на попугаичьем языке замороченные роком бедные наши худосочные юнцы, негодные к воинской службе по недоразвитости. Примостился на ящике мой ровесник с гармошкой...
Как-то я видел в переходе под Невским пели папа, мама и мальчик лет десяти, в общем, молодая, как говорится, работоспособная семья. Все трое были зрячие, но пели, как слепцы, с невидящими, устремленными в высь глазами, будто читали молитву: «Выстрел грянет. Ворон кружит. Мой дружок в бурьяне неживой лежит». Петербургская семья просила подаяния Христа ради.
Я сытый, не прошу Христа ради, но я видел, слышал, ЭТО во мне, моя душа сжата пястью отчаяния кого-нибудь из моих сограждан. Один человек, побывавший во многих странах, сказал: «Ты грустный; нигде в мире нет таких грустных лиц, как у нас». Это в нас человеческое, когда это выбьют — рекламой «Сникерсов» и шоколада «Серената», — наступит царствие сатаны.
Идучи по Невскому в чаянии пищи насущной, всякий раз заглядываю в главную — по местоположению, площади торгового зала — кулинарию. Пища насущная — одно, но в главной кулинарии на Невском есть еще и другое. Кто бывал на этой фабрике-кухне (а кто из петербуржцев не бывал?), должно быть, догадался, куда я клоню. Ну да, к главному прилавку с цыплятами «табака», заливными в формочках, тушеной капустой со свининой, перловой кашей, винегретом, пловом, жареными навагами и хеками. За прилавком стоит (два дня стоит, два отдыхает) ничем особо не примечательная женщина в белой курточке. Отстоите очередь, поравняетесь с хозяйкой ассортимента яств, скажете ей: «Мне полкило винегрету и триста граммов плова». Она поднимает глаза, распахнет ресницы, и вы унырнете в такую голубизну, в такую незатуманенность, в такое васильковое поле... Она вам скажет: «Сегодня плов у нас не очень удался, возьмите лучше капустки со свининкой». Как привередливый петербуржец вы проворчите: «А это съедобно?» Несъедобного у нас не бывает, — постоит за свою фирму синеглазка из главной кулинарии на Невском. И вы возьмете капустки со свининкой.
Впрочем, все это было и миновало, я позволяю себе ретроспекцию. Долгое время прикармливаясь из главной кулинарии (по старым ценам), однажды, приблизившись к обладательнице немыслимой голубизны глаз, я сказал, то есть как-то само сказалось: «Вы меня давно кормите, мне без вас все равно не жизнь. Давайте поженимся». Синеглазка посмотрела серьезно, не удивилась; ее глаза имели оттенки для каждой фазы души. Сказала без игривости, как решенное: «Давно пора». Я спросил: «Как вас зовут?» Она ответила: «Татьяна». Я тоже назвался.
Итак, она звалась Татьяна. Все ее существо как бы отвечало предназначению: утолять голод, услуживать, быть хозяйкой стола, с женской уютностью, мягкостью, полюбовностью. В русской манере, в северном исполнении.