Выбрать главу

Другой же литературы о нашем времени нет. Уберите жупел, профессор, не застращивайте ротозеев пассажами типа: «той самой интеллигенции, которая, будучи легальной оппозицией, многое сделала для горбачевской перестройки». Не надо, не забегайте упэрэд прогресса демпрессы.

Литературные ценности нынче внедряют в сознание выборочно тенденциозно, как эталон, как пароль для входа на Олимп, как повод для покаяния предлагают канонизируемую триаду: Ахматова, Зощенко, Пастернак... Далее — апофеоз ниспровержения: Солженицын... Хотя Александр Исаевич еще не сказал и свое последнее слово. А затем вообще ничего, глумливая мерзость ничевочества.

«Перестройку» по-горбачевски, то есть переворот, вторую революцию в России в XX веке, с обратным знаком, подготовила не «легальная оппозиция» в литературе, а сама система с каким-то лихорадочным радением собирала материал в собственный обвинительный акт. В упоении вседозволенностью, пополам со страхом за собственную шкуру, согласно сталинской догме «обострения классовой борьбы», клепали дела на Ахматову, Зощенко, Пастернака, держали под колпаком, выдворяли за бугор, сажали интеллигентов, прежде всего писателей, среди них и искренне готовых послужить отечеству. Система сама себе копала яму, так и рухнула — под тяжестью предъявленных ей улик. Надо всеми голосами возобладал хор обиженных, а пострадал, страдает, Бог знает, как спасется безмолвствующий, ни сном ни духом не причастный к судьбам художественной интеллигенции народ — наш кормилец.

«Легальная оппозиция» в русской литературе в шестидесятые и другие годы исповедовала не «революцию» по Горбачеву или Ельцину, а истачивала идеологический мир, полагая, что нравственность есть правда, внушая народу веру в себя, как в Бога. И истины ради вспомним всеобщий вздох облегчения при первых откровениях так нужной всем гласности, пусть ныне оплеванной... Далее вышло не то, что чаялось, быстро оперилась новая кривда — под лозунгом демократии; и наверху все те же знакомые лица, только оркестру заказана новая музыка; трубы ревут. Не посчитали накопленного добра, не подорожили добром, ожесточились, ощетинились до такой степени, что ищем причину зла не в безбожии новоявленного лавочника-нувориша, не в накинутой нам на шею демпетле, а все там же, в литературном сочинении: так доступно, близко лежит, ежели правдиво, талантливо, то и откровенно беззащитно... И как мы спешим, как бездумно перенастраиваемся, сколько в нас готовности к самооплеванию...

Но кто же, кто скажет правду, если не русский писатель с Господом Богом в душе, пусть нынче лишенный слова, пусть «безработный»?!

Конечно, в свое время успех литературного сочинения, будь оно издано в Госиздате или самиздате, зависел прежде всего от заключенного в нем заряда несогласия с системой, которая всем обрыдла. Но самиздатчик обладал привилегией откровенного антисоветчика; «легально-оппозиционному» русскому писателю дозволено было без обиняков высказать разве что любовь к отечеству, да и то при условии, что земля его предков не токмо Россия, но суть первое в мире государство рабочих и крестьян. Легальный правдоискатель вынужден был прибегать к уловкам, иносказаниям, владеть искусством подтекста, то есть оттачивать мастерство, дабы придать сочинению проходимость. Сочувственное прочтение требовало душевной готовности у читателя, затрат интеллекта. Нынче свобода печатного слова и непечатного тож... На поверхность вышла литература без подтекста, прочитываемая без умственного усилия. Ротозей возобладал над читателем. Никому и в голову не приходит, что чтение содержательных книг — это труд если что прибавляющий, то в голове, но никак не в кармане. Все думают о кармане. Понадеемся, что не все.

Теперь о степени свободы самоизъявления. Тут вы правы, профессор Дюжев, в моих «записях» я разоткровенничался и писал-то вначале не для печати, для исповеди перед самим собой. Человеку, даже такому, как я, некрещеному, исповедь помогает помириться с маетой бытования, с самим собой. «Записи» напечатаны, с них и спрос другой, вы правы. Все мы, пишущая братия, так или иначе восприняли завет Антона Павловича Чехова выбрасывать себя из сочинения за борт, следовать правилу объективной непричастности и т. д. и т. п. Нынче все правила — увы! (а кому ура) — аннулированы общественной ситуацией, то есть снятием всех запретов; пошла игра без правил. Сдержанность, благопристойность, нравственная мотивация характеров и поступков в литсочинении стали ну, что ли, излишни. Бывало, сетовали: в русской классической литературе человековедение начинается выше пояса; теперь распоясались. Смею предположить, что при чтении Чехова у современного, даже благовоспитанного, читателя может образоваться усмешка в уголках губ. В самом откровенном рассказе А. П. Чехова «про себя», в «Даме с собачкой» герой Гуров увивается в Ялте за миловидной дамочкой — обычная вневременная история, даже с последующей гальванизацией пылких чувств. Но у Чехова роман плотский лишь подоплека для нравственной коллизии: персонажи рассказа «Дама с собачкой» кидаются в объятия друг другу, поскольку... жена у Гурова духовно чуждое ему существо, говорит толстым голосом, называет мужа претенциозно «Димитрий»; отсюда и мужнина неверность, вот вам и нравственная мотивация. Современный читатель может остановиться и усмехнуться: «Да полноте, Антон Павлович, а если бы жена у Гурова была хохотушка, называла бы муженька Митяем, что ли бы Гуров не поволочился за «дамой с собачкой» в Ялте? Потребность превыше мотивации. Для того Ялта и предназначена»...