Я ошибался и нескоро понял свою ошибку. В качестве читателя научной фантастики я ожидал того, что в природной эволюции называется видообразующей, веерообразно расходящейся радиацией. В своём невежестве я считал эпоху Верна, Уэллса и Стейплдона[7] началом, а не концом суверенитета авторской индивидуальности. Каждый из них создал не только нечто действительно новое, но ещё и нечто совершенно иное, чем его современники. Каждый из них располагал огромной свободой манёвра в пространстве научной фантазии, ибо это свободное от книг и людей пространство только что было открыто. Каждый из них вступил в Никогда-страну со своего конца, и каждый завладел своей собственной провинцией этой terra incognita. А их наследники действуют уже в такой тесноте, что поневоле всё больше и больше уподобляются друг другу. Они поневоле становятся муравьями в муравейнике, прилежными пчёлами, и, хотя каждая пчела строит из воска свою собственную ячейку, все ячейки в улье почти одинаковы. Таков закон массового производства. Дистанция между отдельными произведениями не возрастает, как я ошибочно ожидал, но сокращается. Мысль о том, что Уэллс или Стейплдон могли бы сочинять попеременно провидческую фантастику и типичные детективные романы, совершенно нелепа. Но для следующего поколения авторов это нечто совершенно нормальное!
Уэллс или Стейплдон были подобны изобретателям шахмат или шашек. Они изобретали правила игры, а наследники лишь применяли эти правила с теми или иными вариациями. Источники новых идей постепенно иссякали. Мотивы и темы окостенели. В конце концов появились гибриды наподобие Science Fantasy,[8] а готовые образцы и схемы были поставлены на службу литературной игре. Чтобы создать что-то действительно новое, требовался уже прорыв в совершенно иное пространство возможностей. Я думаю, что в начале своего писательского пути я сочинял исключительно вторичную литературу. На втором этапе («Солярис», «Непобедимый») я достиг границ пространства, которое в общем-то было уже исследовано. На третьем этапе, например в своих псевдорецензиях, в предисловиях к книгам, которые «когда-нибудь будут написаны», или же (как теперь) в изложении книг, которые «должны были бы давно появиться, но которых всё ещё нет», я вышел за пределы уже исследованного пространства.
Проще всего пояснить это на конкретном примере. Два года назад[9] я написал небольшую книжку, озаглавленную «Провокация». Это псевдорецензия на несуществующее двухтомное сочинение вымышленного немецкого историка и антрополога (я дал ему имя Асперникус). Первая часть называется «Endlosung als Erlosung»,[10] вторая — «Fremdkorper Tod».[11] Целое представляет собой новую историософическую гипотезу о корнях геноцида и роли, которую играла смерть, особенно массовая смерть, в человеческой культуре с древности до нашего времени. Литературные достоинства моей фиктивной рецензии (довольно-таки объёмистой, иначе она не разрослась бы в целую книжку) в данном случае безразличны. Важно одно: нашлись профессиональные историки, которые приняли мою фантазию за критику реально существующего труда; об этом свидетельствуют попытки купить или заказать «всего лишь отрецензированную» мною книгу. Для меня «Провокация» тоже научная фантастика, ведь я стремлюсь не к тому, чтобы точно определить границы этого вида литературы, а к тому, чтобы раздвинуть их.
Примерно так я представляю себе всё это сейчас. Однако ничего из написанного мной не обдумывалось заранее, чтобы затем быть воплощённым в литературной форме. И я никогда не искал сознательно какое-то иное «пространство возможностей» для фантазии. Это не значит, что я совсем ничего не могу сказать о зачатии, беременности, родовых схватках, но это не значит также, что мне заранее известен «генотип» плода и будто я знаю, каким образом он превращается в свой фенотип — готовое произведение. Здесь, в области моего творческого «эмбриогенеза», с течением времени, то есть примерно за тридцать шесть лет, происходили существенные изменения.
Свои первые романы, в авторстве которых я признаюсь с чувством неловкости,[12] я писал почти по совершенно готовому плану. Все романы типа «Солярис» написаны одним и тем же способом, который я сам не могу объяснить. Акушерская терминология, к которой я только что прибегнул, может показаться неуместной, и всё же она как-то передаёт суть дела. Я и теперь ещё могу показать те места в «Солярис» или «Возвращении со звёзд», где я во время писания оказался по сути в роли читателя. Когда Кельвин прибывает на станцию Солярис и не встречает там никого, когда он отправляется на поиски кого-нибудь из персонала станции и встречает Снаута, а тот его явно боится, я и понятия не имел, почему никто не встретил посланца с Земли и чего так боится Снаут. Да, я решительно ничего не знал о каком-то там «живом Океане», покрывающем планету. Всё это открылось мне позже, так же как читателю во время чтения, с той лишь разницей, что только я сам мог привести всё в порядок. В «Возвращении со звёзд» я тоже натолкнулся на стену — когда астронавта пугается первая встреченная им девушка, а потом произносится слово «бетризация». Я не знал ещё, чту оно, собственно, означает, но кое-что я всё-таки знал: я знал, что должно быть какое-то непреодолимое различие между культурой, с которой навсегда простился герой, отправляясь к звёздам, и культурой, с которой он знакомится по возвращении. Сравнение, сформулированное в терминах из эмбриологического словаря, оказывается вовсе не столь уж нелепым: хотя беременная женщина знает, что вынашивает в себе плод, она понятия не имеет, каким образом семя превращается в ребёнка. Признаваться в этом мне не так уж приятно, ведь я считаю себя рационалистом, и мне было бы куда приятней сказать, что я всё или, во всяком случае, очень многое знал наперёд, запланировал и скомпоновал, однако — «Платон мне друг, но истина дороже». И всё же — что о моём писательском методе сказать можно.
Во-первых, нет какой-либо положительной корреляции между спонтанностью писательского труда и качеством написанного. Обе упомянутые выше книги «вынашивались» очень похожим образом, однако «Солярис» я считаю удачным романом, а «Возвращение со звёзд» — неудачным (потому что центральная для этой книги проблема искоренения социального зла рассмотрена слишком уж примитивно и неправдоподобно. Если даже допустить возможность «фармакологического» устранения зла, причиняемого намеренно, то всё же никакое химическое или любое другое воздействие на мозг не способно устранить общественные отношения, конфликты и противоречия, порождающие непреднамеренное социальное зло).
Во-вторых, спонтанность писательского труда не гарантирует даже того, что целое будет закончено, то есть не гарантирует фабулы, к которой не придётся потом приделывать насильственную развязку. Гораздо больше начатых таким образом текстов было мной отложено ad acta* или просто выброшено в корзину, чем передано издателям.
В-третьих, при таком методе работы (напоминающем метод проб и ошибок) то и дело возникают заминки, открываются ложные пути и приходится искать выход из тупика, а бывает и так, что накопленное где-то в голове «горючее» сгорает дотла. «Солярис» мне не удавалось закончить целый год, пока наконец я вдруг — неизвестно откуда — не узнал, какой должна быть последняя глава. (Я даже удивился тогда, как это мне сразу не пришло в голову.)
И наконец, в-четвёртых, написанное спонтанно никогда не получает своей окончательной формы при «первом заходе». Ни одного сравнительно крупного сочинения (с рассказами дело обстоит иначе) я не написал сразу с начала и до конца, исключительно «линеарным способом». Во время неизбежных пауз (по причинам чисто психологического порядка нельзя сидеть за письменным столом без перерывов) мне в голову приходили новые идеи, которые давали уже написанному или задуманному другой ход, обогащали и дополняли его.
Приобретённый в многолетних борениях с текстом опыт советовал мне ни в коем случае не торопиться продолжать только что написанное, пока оно хотя бы частично не вызрело, а вместо этого какое-то время (случалось, месяцы, а случалось, и годы) «потягаться» с новой вещью в уме. То есть вести себя, как беременная женщина, которая знает, что преждевременные роды ничего хорошего ей не сулят. Тут, правда, возникает другая дилемма, ибо я, подобно подавляющему большинству писателей, часто пытаюсь изобрести отговорки, чтобы только не садиться писать. Лень, как известно, одна из главных помех работе. Если бы я ждал, пока выношу у себя в голове нечто «абсолютно готовое», я никогда ничего бы не создал.
7
Олаф Стейплдон (1886–1950), американский писатель-фантаст, творчество которого С. Лем оценивает очень высоко