Выбрать главу

В то время, познакомившись с теорией серебряного авто, мы думали, что наконец-то явилось откровение, которое окончательно разрешит все вопросы, однако теперь эта теория, кажется, совершенно забыта, молодежь о ней вовсе не слышала, и никто из нас, ее прежних приверженцев, не может вспомнить, каковы были ее постулаты. Никакие письменные свидетельства, судя по всему, не сохранились: теория была слишком тесно связана с конкретными местами и ситуациями и отказывалась быть зафиксированной в словах, которые вознесли бы ее над течением времени и дыханием пространства. От нее осталось лишь несколько следов, да и то, возможно, ложных и сбивающих с толку: на полуслепом меню в почти пустом зале отеля в городе, куда мы попали проездом, в нижних тонах голоса продавщицы за прилавком темного магазинчика со всякой всячиной в деревеньке на Чешско-Моравской возвышенности, в форме пятен на старых стенах. Теория серебряного авто родилась из неясных волн жестов, из встреч с таинственной душой пространств, из тихого созревания ответа на тщетные вопросы на улицах и набережных: теперь она вернулась к своим истокам. Все в порядке, нет смысла вновь складывать и оживлять мертвые фрагменты. Погрузимся же в жизнь комнат и будем ждать, пока в их углах созреет новая система.

Концерт

Я играю на рояле на сцене в парке; я знаю, что от нынешнего выступления зависит вся моя будущая карьера: либо я стану пианистом-виртуозом и буду разъезжать с гастролями по мировым столицам, либо вернусь в свою дыру. Поначалу я сосредоточен и спокоен, мне только не нравится, что клавиши какие-то странно липкие, их будто облили медом или будто они сделаны из воска и их верхний слой тает в тепле. Клавиши липнут к пальцам чем дальше, тем больше, это очень неприятно, особенно когда я играю быстрые пассажи, но я стараюсь не нервничать из-за этого, в конце концов чего только не случалось со мной на концертах; помню, раз я играл в клубе, где по клавиатуре бегала крыса, ее лапки брали фальшивые аккорды, они исполняли дурацкую крысиную песню, которая вплеталась в мою сонату, крыса гонялась за моими руками, летающими над клавишами, и всякий раз, поймав одну из них, впивалась в нее зубами. Но тогда я все же доиграл пьесу – с откушенным кончиком мизинца, на клавиатуре, закапанной кровью. Случалось, что под инструмент незаметно влезал лохматый зверь, сворачивался там в клубок и засыпал; когда, исполняя лирический пассаж, я хотел нажать на педаль, то наступал животному на голову, оно отчаянно взвывало, выбиралось из-под рояля и начинало в панике носиться по сцене, неустанно повизгивая и скуля. В тот раз я тоже сумел закончить концерт, хотя и пришлось доигрывать его под звериный скулеж. Однако липкие клавиши неприятнее любых животных, хуже всего то, что клавиши прилипают и друг к дружке, так что когда я нажимаю на одну, то тут же западают пять или шесть других – и получается дьявольская какофония. Я с тревогой чувствую, что клавиши становятся все мягче, пальцы все глубже утопают в них. Мало того, пальцы зачастую уже целиком проваливаются в клавиши, так что выдернуть их сразу не получается, а кроме того, когда я вырываю палец из клавиши, раздается неаппетитный – то ли чавкающий, то ли хлюпающий – звук (вроде того, что издает грязь, из которой мы вытягиваем ногу), и это тихое похрюкивание рояля смешивается со звуками музыкальной пьесы. Но и тона, вызванные к жизни струнами рояля, больше не звучат чисто, четкие границы между ними расплываются, и возникают постепенные переходы, когда один тон лениво перетекает в другой и при этом не исчезает в нем, а звучит на его дне вместе с прочими звуками, которые влились в него, да так в нем и остались, и отдельные тона, расплывающиеся в аморфной памяти рояля, чем дальше, тем меньше отличаются друг от друга, они вот-вот сольются в один-единственный тон, в единый гул, в котором слышатся все тона разом. К тому же сгущается туман, в белизне, растекшейся вокруг, смутно виднеются лишь черные клавиши, но потом исчезают и они, я играю вслепую, мои руки тяжело и устало бредут по растаявшей клавиатуре, как Берд по снегам Антарктиды; когда я поднимаю руки, за ними, подобно волокнам жевательной резинки, тянутся нити растекшихся клавиш, пальцы у меня запачканы, и их то и дело приходится обтирать о брюки, играть в таких условиях довольно сложно, музыка не приносит никакой радости; кроме того, я не знаю, стоит ли играть вообще, ибо рояль лишь однотонно гудит, в этом гуле заключены все тона одновременно, я продолжаю играть, думая о том, что в шуме, который издает рояль, содержатся все музыкальные произведения мира, существующие и еще не написанные, а также несуществующие опусы гениальных композиторов, умерших в юности, я слушаю монотонный шум и чувствую, что он начинает мне нравиться, мне кажется, что временами до меня доносятся скрытые в нем прекрасные мелодии, более прекрасные, чем все, что я когда-либо слышал, я чувствую, как моя тревога и отвращение постепенно превращаются в ликующий экстаз, это мой лучший концерт, думаю я, лучшее выступление, и пускай критики твердят что угодно, я приближаюсь к заключительным аккордам, поднимаю руки, с которых, словно вермишель, свисает тесто клавиш, а потом наклоняюсь и триумфально опускаю их на клавиатуру, погружаюсь в нее по локти, по плечи, под шум звезд я с наслаждением тону в глубинах растаявшего рояля.