— Господь Бог мой, отверзни уста мои, и провозгласят они славу Тебе, — бормотал он довольно монотонным напевом негромкой молитвы, но что, собственно, имелось в виду? — Ты, что скрываешься от нас, услышь, как я плачу о Тебе. Ты, что оставил нас в беде, ах, я хотел бы биться лбом о башню Давидову. Ведь пустота в груди моей жаждет наполниться Тобою; Ты же как будто признаешь правоту тех, кто утверждает, что Ты не существуешь — уничтоженный астрономией, математикой и свободомыслием — и осталась от Тебя лишь тень, уже неспособная пробудить мессию.
Ведь собравшиеся здесь евреи твердо верили, что придет подлинный мессия, воплощенный и духовный, и с ним начнется возрождение Израиля.
— Созидающий мир в высотах Своих, да сотворит Он мир для нас и для всего Израиля. И скажите: «Аминь». — С этими словами де Вриндт сделал три шага назад и снова вперед, что символизировало расширение священного пространства, и двумя быстро произнесенными заключительными текстами завершил молитву.
Вскоре мужчины оживленно заговорили о новостях дня, а затем разошлись, рабби Цадок Зелигман и доктор Ицхак-Йосеф де Вриндт остались одни. Высокий, худой, с длинной седой бородой, словно подпирающей скулы, Цадок Зелигман, раввин самой ортодоксальной европейской общины Иерусалима, шагнул к длинному столу, взял фолиант Гемары, закрыл его, поцеловал и поставил обратно на полку. Кустистые брови, большие ясные глаза, горбатый нос; узкий, решительный рот жевал пожелтевшие от курения усы. Рабби Цадоку Зелигману хватило бы силы воли вести угнетенный народ через тяготы, но, к сожалению, к нему прислушивались лишь немногие. Ведь ему недоставало чутья к жестокой реальности жизни, которая идет совсем иными путями, нежели пути Торы, но сам он как раз полагал, что вполне обладает таким чутьем. Однако он им не обладал, как и его друг де Вриндт, и это сейчас же станет ясно.
Они вышли в садик, над которым горело бутылочно-зеленое небо, в зените уже почерневшее, в искрах крупных звезд. Единственный кипарис, точно мощный столб дыма или пламя свечи, тянул ввысь свою острую вершину. Воздух уже расслабился, дышал кристальной чистотой, приятно было сидеть на жесткой каменной скамье, перед которой поставили столик с немногочисленными блюдами — сельдью, оливками и хлебом. Оба ели, пили подслащенную воду с лимоном, тихо совершили застольную молитву, приготовились покурить, рабби Цадок — трубку, де Вриндт — сигару, которую, бережно завернутую, принес в кармане и, пока разворачивал ее, обдумывал, как, особо не вызывая подозрений, объясниться с этим своенравным человеком.
— Рабби Цадок, — как бы невзначай начал он, — мы должны что-нибудь предпринять. Вы читали, как они на сей раз готовят свой конгресс и какой шум раздувают вокруг своего «Jewish Agency»? Мне хочется написать статью против них, под названием, к примеру, «Могильщики народа», а именно ам-кадош, священного народа. Ах, какой крик они поднимут, начнут меня корить, что у моей ненависти мелочные причины! — Он рассмеялся.
Рабби Цадок Зелигман знал эти «причины». Де Вриндт сам приехал в страну как сионист, пламенный «мизрахи», надеявшийся благодаря своим способностям возглавить эту группировку. Рабби Цадока возмущало ходячее мнение, что его друг лишь потому, что эта надежда не сбылась, переметнулся в лагерь самых непримиримых противников сионизма, стал предателем из честолюбия. Он слишком доверял непобедимой силе и логичности раввинского иудаизма, Мишны, Талмуда, «Море невухим», «Шульхан арух» и других созданных на протяжении тысячелетий классических трудов верного Торе духа, чтобы мотивировать поступки де Вриндта столь двусмысленными причинами. Поверить такому могут наивные, никогда не ощущавшие в сердце своем чистого и сурового дыхания Торы. О, в лагере противников есть люди, раввины и миряне, в чистоте воления которых он, Цадок Зелигман, был уверен так же, как в своей собственной; просто они пошли на поводу духа времени, и он пронизал их насквозь, как одна капля ярко-красной краски быстро окрашивает целый таз воды.