Не зажигая света, он поспешил к столу, бесшумный, белый, словно призрак себя самого. Из среднего ящика достал кожаную тетрадь с плотными листами голландской бумаги, на первом из которых стояло слово «Четверостишия», а выше зачеркнуто «Допрос Бога» и, тоже зачеркнуто, слово «Вопросы». Только имя автора внизу без поправок, место — Иерусалим — и год. Он подошел к окну; поднесенные наискось к молочно-белой полосе света, его глазам и знающей памяти вполне отчетливо являлись черные четверостишия:
Это же явное отречение, недвусмысленное. О, и в его лагере есть образованные мужчины и женщины, признающие за поэтом полную свободу изображать и ужасное. Но предстать-то перед ними оно должно достойным образом, не внушая подозрений, как сочинение, подкрепленное оценкой просвещенной общественности, то есть публики, для которой в начальном и конечном счете нет ни евреев, ни христиан, есть только поэты или графоманы. Если бы нечто подобное вышло в Голландии, у почтенного издателя, напечатанное благородной антиквой, то и здесь, в Иерусалиме, и вообще повсюду был бы создан соответствующий настрой для восприятия таких стихов — предвкушающе-радостное душевное расположение, составляющее тайну хорошего читателя, первый дар поэта ему и одновременно плата, какую он возвращает поэту. Тогда они, рабби Лёбельман или рабби Гирш Цейтлин, еще могли бы его упрекнуть, но происходило бы все в достойной атмосфере духовного спора. Однако ж дело обстояло бы иначе, совершенно иначе, если бы такое с размаху швырнули им в лицо злорадно ухмыляющиеся газеты; выкраденное из рукописи, обрывками нагло зачитанное скалящими зубы адвокатами:
Как его рот, его собственный язык говорил в каждой дневной молитве? «Слава Тебе, Господь вовеки, Бог наш, за Твою великую сострадательность…»
По комнате повеял ветерок, шевельнул шторы, пробежал по страницам бесценной бумаги. Донес издалека вопли шакалов. В коридоре зашуршала мышь. Счастье возвысило сердце читающего человека, упоение тех, кто восхищен своим собственным:
Так продолжалось и дальше. Тщетно искать в этой неистовой страсти мягкий тон, который прозвучал бы безопасно. Разве же вот это не откровеннее, не вероломнее?
Это уже мягче. Может показаться примирительным. Но дальше-то, увы, стоит вот что: