Господа встали, надели свои плоские туфли, приложили ладони ко лбу, попрощались.
Взрослый, страстно любящий ребенка, ищет в нем себя самого. Когда-нибудь и где-нибудь должно смыть с души следы формирующих сил, стряхнуть возникшие с годами уродства — как и мерзкие желваки, пучки волос, бесформенные выросты, которыми обзавелось тело. Пусть снова явится маленькое, грациозное и гладкое, подвижное и невинное, шаловливое, насмешливое, еще не запятнанное жизнью — юный человек.
В темной комнате руки мужчины обнимают мальчишечье тело, это уже не веснушчатые, волосатые руки взрослого, с широкими ногтями и глубокими линиями на ладони, а его визави и предмет страсти уже не чужой мальчик: диковинным образом здесь замкнулся круг, «я» вернулось к своему «я», ненавистный поток жизни в конце концов повернул вспять, и теперь он как бы обнимает свой исток, прижимает мощную голову потока к его, к собственным коленям. Масштаб потрясений колоссален. Законы природы упразднить не так-то легко, а еще меньше в этом любовном единении от игры, наслаждения и шаловливости. Гонимый человек обнимает мальчика, и мальчик в темно-коричневом сумраке комнаты дарит ему избавление, спасение от страха, дарит благодаря преданности, благодаря любви. Ведь он, ничего не понимающий, проживший еще так мало, чувствует дрожь страха, бремя страха, которое гнетет любящего. Этот страх не имеет ничего общего с днем нынешним и вчерашним, он был всегда, стучащий зубами спутник неодолимой силы, которая толкает к нему этого мужчину, барьер, противостоящий взрыву, сдавленное дыхание перед хрипом, тягостная пауза перед избавительным стоном.
Человек, подпавший под власть этой силы, всякий раз, сам того не ведая, проходит сквозь тень смерти, всякий раз, преступив грань человеческой жизни, оказывается в мареве разрушения. И когда угаснет в этом разрушении, когда лишь осторожность, опасение выдать себя не дает крику, смертному крику вырваться наружу, тогда он счастлив, освобожден, воодушевлен, вновь соединен с праматерью, со смертью. Ибо этого избавления он, заблудший, ищет всю свою жизнь, вслепую, без подсказки наития. Его неодолимо тянет отбросить кривобокое «я», отделаться от фальшивого и случайного воплощения, освободить свои атомы для новых воплощений под более счастливой звездой, в более удачный час. Ведь сбрасывание одежды — всего лишь аллегория сбрасывания тела, а сбрасывание тела — всего лишь форма сбрасывания «я», в ходе становления которого началось раздвоение, отделение этой малой, сияющей частицы духовной субстанции от праматери, от Бога.
Вот такая любовь подгоняла и сотрясала мужчину де Вриндта. Она ускользала от его бодрствующего понимания, но толкала его перед собой, и кое-что он смутно чуял, когда, покинутый своим мальчиком, сидел на стуле, свесив руки меж коленей, и смотрел перед собой, охваченный ужасом, словно пронизанный отсветами молний. Тогда он брал карандаш и листок бумаги и стоя или за столом записывал новые стихи, четверостишия или длинные строфы, выражая все то, что в нем происходило, — всегда на языке своей матери, которая говорила с ним по-голландски в низеньком домике в Харлеме, городе тюльпанов.
Книга вторая
Выстрелы в Иерусалиме
Глава первая
Верстка
Во всех типографиях на свете неизменно пахнет керосином, типографской краской, влажной бумагой и железом станков. В наборном цеху людей и по ночам гнетет жара, повсюду электрические лампочки без матовых плафонов и без зеленых абажуров, и повсюду в часы перед печатью стоят черные металлические наборные доски, готовые к тому завершающему процессу, который называется «верстка». Собранные из муравьишек-букв, отлитых по отдельности или целыми строками, здесь ждут в зеркальном отображении статьи, новости, объявления, выстроенные в ряд на длинных столах, чтобы опытные наборщики, как мозаику, соединили их согласно указаниям технического редактора в точно заполненные полосы. В экстренных случаях в цеху «на минутку» появляется и могучий главный редактор, чтобы завтра утром при чтении корректуры быть застрахованным от сюрпризов. Газета выходит во второй половине дня, называется она «Вечер» — на иврите «Ѓа-Эрев».