Многочисленной детворе Седьмого общежития разрешалось играть только во дворе, а о том, чтобы без взрослых высунуть нос на улицу, не могло быть и речи.
Улица была крива, замусорена. По ней ходили закутанные с головы до ног турчанки в темных чадрах. Опустив головы, бегали тощие рыжие собаки, кричали разносчики питьевой воды. Под стенами лачуг сидели на корточках старухи, торговали лавашем, лепешками, уложенными горками в корзины. От них шел соблазнительный аромат только что испеченного хлеба.
Изредка во двор забредал торговец сладостями, приносил лоток с кусочками рахат-лукума, нуги, халвы с фунтиками подсахаренных орешков. Побросав игры, мы бежали выпрашивать у родных несколько пиастров, окружали со всех сторон продавца. Он оделял каждого небольшим кулечком, внимательно считал мелочь, весело говорил что-то непонятное, лохматил мальчикам волосы жесткой коричневой рукой.
Через некоторое время меня и Петю отдали в приют. Он размещался в нежилом дворце какого-то богатого добросердечного турка.
В просторных комнатах с расписными стенами наставлены были железные кровати. Детей было много. Кормили нас неплохо, присмотр был хороший, но мы, впервые оторванные от дома, пролили там целое море слез. Петя подходил ко мне после завтрака, — смотреть жалко. Нижняя губа его начинала подрагивать, глаза наполнялись слезами. Я не выдерживала. Уткнувшись в его плечо, заводила утренний плач. Наконец тетя Ляля сжалилась, и забрала Петю домой. Я осталась одна, но тоже ненадолго. Как-то пришла мама, обнаружила меня стоящую в углу за пустяковую провинность, молча взяла за руку и увела.
Обратная дорога вела через залив. Нас вез в маленькой лодочке перевозчик-турок. Загребал веслами, напевал под нос что-то протяжное, бесконечное. Я перегибалась через невысокий борт, вела рукой по синей воде. Я в первый раз в жизни была по-настоящему счастлива. Хотелось навсегда остаться в этой лодке, и пусть бы мама была рядом, и пусть бы турок пел свою песню, а кругом было бы ласковое море и бегущий вдалеке с озабоченным видом пароходик.
Мы вернулись в беспросветное Седьмое общежитие.
По ночам будили загадочные пугающие крики:
— Янгельва-а-а-р! Янгельва-а-а-р!
Это перекликались дозорные, предупреждая о начавшемся где-то пожаре. В Константинополе каждую ночь где-то горело. Из квартала в квартал передавалось известие, и на место происшествия устремлялась орда полуголых людей с пустыми ведрами. Орали они при этом, что было мочи. Не столько тушили (воды на месте чаще всего не оказывалось), сколько растаскивали и грабили.
Беспокоилась, паниковала русская эмиграция. В наших комнатах толклись незнакомые люди, много курили, разбивая ладонями дым возле носа. Все надрывно кричали, что нас скоро начнут вырезать или насильственно обращать в мусульманство. Какой-то военный в шинели без погон твердил о допущенной роковой ошибке — никому не нужном бегстве из России.
— Мы гибнем сами и губим детей! Нас нигде не ждут, мы никому не нужны! Мы не должны были бежать без оглядки!
Дядя Костя зло возражал:
— Да поймите, поймите, не было иного выхода! Большевики передушили бы нас, как котят!
Мама в споры не вступала. Она внимательно слушала, переводила взгляд с одного спорщика на другого и курила без остановки. В Турции она пристрастилась к табаку.
Стали сниться кошмары. Я вскрикивала по ночам, худела. Остальные выглядели не лучше, но о моем здоровье почему-то беспокоились особо, без конца заставляли измерять температуру. А потом стали усердно поить бромом.
Не могу сказать, сколько народу вынесла гражданская война на константинопольский берег. Поговаривали о сотнях тысяч. И среди несметного числа взрослых было такое же несметное число детей. Одинаково бедно одетых, полуголодных. Одинаково безграмотных и диких. Не только на Антигоне, но и в Константинополе никто не собирался устраивать для нас русские школы. Ходили слухи, что на острове Халки, одном из Принцевых островов, в 1922 году открылся хороший пансион. Тетя Ляля мечтала отдать туда Петю и Татку. Но никакой, пусть самый распрекрасный, пансион, как и единственная русская гимназия в Константинополе, не мог вместить всех желающих.