Выбрать главу

Прикусила румяную губку, воровато открыла дверь в соседнюю комнату и поманила Сережу пальцем. Сережа поднялся заинтригованный. Люси (так звали горничную) шепнула:

— Там у него картины, целая коллекция.

Сережа вошел в комнату и остолбенел. Все стены от пола до потолка были увешаны не картинами, нет — православными иконами.

В драгоценных ризах, без риз, большие, маленькие, старинного письма Иисусы и Богоматери укоризненно взирали на Сережу со стен. Люси испуганно потянула его за рукав:

— Идемте, кажется, он пришел.

Это был хороший выход из положения. Возможность исчезнуть на некоторое время из Парижа подвернулась кстати. Хлопоты Данилы Ермолаевича и Тамары Федоровны ни к чему не привели. Об Ольге Романовне и Софочке не было ни слуху ни духу, а Юру Скобцова, несмотря на обещание, немцы не выпустили. Данила Ермолаевич посоветовал нам как можно скорее ехать в Мезон-Лафит.

По договору с Трено Сережа должен был ухаживать за садом и огородом, деля урожай пополам с хозяином. Кроме того, Трено положил ему небольшое жалованье. Деньги мизерные, но они нас не очень интересовали, все равно покупать было нечего. Нас привлек огород. Мои обязанности оговорены не были, нанимался один Сережа, а я вроде как при нем.

Вилла в Мезон-Лафит оказалась очаровательной. Двухэтажный дворец с башенками, окруженный высоченными каштанами. В наше распоряжение была предоставлена странная постройка у ворот.

На просторном мощеном дворе стояло это сооружение в два этажа, вытянутое в длину. Внизу когда-то располагались стойла для лошадей. Мезон-Лафит до войны был местом скачек и лошадников. Теперь здесь жили куры, пара уток, а в дальнем конце — белая коза Нэнэт.

По второму этажу тянулся длинный коридор и вдоль него четыре комнаты. В первой мы устроили спальню, во второй кухню, в третьей кладовку. Четвертая комната оказалась запертой. Сквозь стеклянную дверь виднелся висящий под потолком огромный копченый окорок и полки, уставленные многочисленными коробками с сахаром. Коричневые коробки были закрыты, но я знала, что там внутри находится тонко распиленный, блестящий, как снег, рафинад. Вид окорока и сахара доводил меня иногда до исступления, до галлюцинаций. Я совершенно отчетливо ощущала запах чудесной розовой ветчины.

Постепенно все устроилось. Мы были в безопасности, у нас была крыша над головой и перспектива грядущего урожая. Весна летела на всех парусах, деревья набирали почки. Я задала Сереже вопрос, вертевшийся на языке с самого начала:

— А ты умеешь огородничать?

Трено снабдил нас целой сельскохозяйственной библиотекой, но Сережа больше полагался на собственное чутье. У него обнаружились удивительная способность к сельскому хозяйству и любовь к земле. Он бережно убирал из-под лопаты розовых дождевых червей, грядки получались ровные, каждый комочек земли разбит, нежные ростки рассады посажены в лунки. Навел он порядок и в огромной, как ангар, оранжерее. И под ласковыми его руками все растения прижились, потянулись к солнцу.

По утрам выходили в огород, с коляской, одеялами, игрушками. Здесь же я кормила дочь и укладывала спать в тени. Под весенним солнышком лица наши покрылись загаром, руки загрубели от земли, дышалось легко. И только по вечерам, когда завершались дневные хлопоты, неугомонная память возвращала нас в Париж. Мы подолгу не засыпали, ворочались и гнали прочь все, подсказанное услужливым воображением. Ужас гестапо, допросы… Они были там, матушка, Юра, отец Дмитрий, Пьянов, Анатолий, случайно попавший в облаву Козаков и, кто знает, может быть, и Ольга Романовна, и чудаковатая Софочка.

А мы спаслись. Нас теперь это не касается. И что за наказание, что за треклятая мысль: слава Богу, не меня! Мы так не думали, но так выходило. И оттого наша жизнь, сохраненная, выхваченная из рук палачей в самый последний момент, казалась как бы и украденной. Единственный, кто оправдывал наше существование в безопасности, наш крохотный, наш смешной человечек.

До года я всеми силами старалась сохранить льготную карточку кормящей матери. Местный доктор поглядывал неодобрительно, но карточку продлевал. У него у самого было восемь душ детей. Но ровно в двенадцать месяцев моя распрекрасная мадмуазель отказалась от груди. Куснула сосок до крови, выгнулась дугой и закатила истерику. Вскоре она сделала первые шаги и превратила родителей в нервных охотников за лезущим в самые неподходящие места ребенком. Появились в ее словаре и первые слова. А когда она потянула меня куда-то, приговаривая: «Учку дяй», — мы поняли: ребенок заговорил по-русски. И мишка Вуф стал называться Вуфом вполне осмысленно.