Нет, что касается самих реэмигрантов, здесь все было в полном порядке. Эти люди определенно пришлись ему по сердцу. Они терпеливо ждали, когда требовалось ждать. Они не ныли, хотя не то, что ныть, взвыть можно было много от чего. Ведь у них, если не считать вывезенных из общежития с разрешения коменданта списанной кровати и тумбочки, не было никакой мебели. Лука Семенович, правда, пообещал сбить из бракованного горбыля стол, а двумя табуретками они сами откуда-то разжились. И это было все. А заработка Сергея Николаевича, Попов это хорошо знал, им еле-еле будет хватать на еду.
Борис Федорович сделал для них все, что мог. И даже больше, чем мог. Никто не просил его тащить к Улановым врачиху, печника… и, если уж на то пошло, болтаться целую ночь на вокзале в ожидании, когда их привезут в Брянск с воинским эшелоном. Но все это, даже выданный вне очереди ордер на квартиру, обещанную не кому-нибудь, а начальнику Брянстройтреста Мордвинову, было какой-то обидной мелочью по сравнению с грядущими сложностями. В том, что сложности ждут этих немного смешных, излишне доверчивых людей, Борис Федорович не сомневался.
Именно эта доверчивость его настораживала и тревожила, хотя никто иной, как именно он, не приложил столько усилий, чтобы доверчивость эту посеять и закрепить в сознании Улановых. Им теперь стало казаться, будто весь Советский Союз состоит из людей, подобных Попову, и они радовались этому чрезвычайно. Приятно же, когда все плохие прогнозы оставшихся в Париже родных и знакомых не оправдываются, а все хорошее, напротив, становится явью. Борис Федорович, конечно же, знать не знал, ведать не ведал, какой запас благодарности носят в своих робких сердцах приезжие. Он видел их растроганные взгляды, и делал все, чтобы этим людям, не по своей вине оторванным когда-то от Родины, понравилось дома, делал все, чтобы они прижились.
В истории с печкой его разобрала дикая цыганская злоба. Додумались! Построили и тут же испакостили! Изуродовали собственную работу! Шевеля желваками, налитый тяжелой кровью, он полчаса выговаривал бригадиру, а когда тот, в качестве оправдания, указал на дамочку из Парижа, таскающую кирпичи, Попов так заорал, что даже самому стало страшно.
Борис Федорович чувствовал перед Улановыми вину. Нет, не только из-за печки. Печка — мелочь. Он не мог понять, отчего зародилось и гнетет его это чувство, и избавиться от него не мог. Иногда даже по ночам ворочался с боку на бок, и вставали перед его мысленным взором за этими Улановыми приехавшие вместе с ними в Россию две тысячи человек.
Борис Федорович думал так: Уланову под сорок, а жизнь начинает с нуля. Пусть он устроился на хорошую работу. Но, господи прости, что это за должность — шеф-повар в столовке — для такого интеллигентного человека!
Вот этой пропадающей ни за копейку, ни за грош интеллигентности Сергея Николаевича было нестерпимо жалко. Он понимал, что ему самому, при всем его высшем и развысшем образовании никогда не достичь неуловимой, особой внутренней культуры, присущей Улановым. Им она дана была по крови, а ему нет. Нигде, ни в институте, когда учился, ни теперь, когда вращался возле высших партийных сфер, а выше этих сфер уже, казалось, ничего и не было, он таких людей не встречал. Хороших, порядочных, замечательных людей встречал, а таких — нет. Получалось, что советская власть, изгнав их, что-то утратила. Но думать о таком было просто страшно.
Жена поднимала с подушки сонную голову, заботливо гладила ладонью плечо.
— Что, Боренька, болит?
Он успокаивал ее, приказывал немедленно спать. Она поворачивалась на другой бок и сонно бормотала:
— О, господи, и когда ты со своей бюрократией распрощаешься…
Сгоряча он посоветовал Наталье Александровне пойти в вечернюю школу, получить аттестат зрелости и поступить на заочное отделение в институт иностранных языков. Как она шпарила по-французски! О, как она по-французски шпарила! Раз он попросил, и она прочла наизусть стишок. И от начала до конца по-французски!
От вечерней школы Наталья Александровна отказалась. Поздно. Он и сам понимал, что поздно. И тут же, словно испугавшись неведомо чего, стал внушать своим подопечным, чтобы они свою интеллигентность особенно не выказывали, знанием иностранных языков не щеголяли.
Он свою мысль выразил в том духе, что некоторым людям бывает неприятно, когда их унижают чьим-то превосходством. Сергей Николаевич сразу с ним согласился. Но он неправильно Бориса Федоровича понял. Борис Федорович намекал на всеобщую, укоренившуюся в стране, нетерпимость ко всему выделяющемуся из общей массы. Ему самому эта нетерпимость никогда не нравилась. Он чувствовал ее и злился, может оттого, что сам по крови был вольный цыган, и ему временами становилось душно в затхлой атмосфере послевоенной жизни. Он так надеялся на перемены, но война кончилась, а ничего не изменилось.