Невиданный комфорт и уют. Старинная дубовая кухонная мебель, столу лет триста, наверное, буфет чуть моложе и натерт воском. Фаянс и медь на тяжелых полках. Скатерки с бабушкиным шитьем и легкие облачные, чуть пожелтевшие, кружева занавесей. А в гостиной огромный таджикский ковер ручного плетения почти не потускнел, и я его помню, помню все узорные лабиринты. Деревянное, с полустертой росписью кресло-качалка, мы качались по очереди, пока Юльку не одолевала морская болезнь. В алькове у окна под балдахином широкая кушетка, застланная толстым пледом, заваленная подушками. Когда дождь, тащи любую и устраивайся с книжкой, хоть здесь, у окна, хоть на ковре, хоть в качалке у камина.
И георгины за окном, георгины всех цветов пламени. Мой цветок? Выдумки, Юлька. Недели через две оно отгорит, это пламя, пожухнет, опадет, уснет. Осень, осень, Юлька, погрустневшая моя. А когда-то было лето, наступило, долгожданное, и шалостям твоим, и уловкам не назову числа.
…Неужели тебя шантажируют, Юлька?
Дубль один. Совращение Юры Мареева
Такое долгожданное лето. Юра все не мог забыть, как долго он ждал его. Уже облетели тюльпаны на городских клумбах, доцветал сиреневый июнь, небо из бледно-зеленого становилось лазурным, а еще не верилось, что Москва – вот она, под окнами, под ногами и в объятиях. И весь день твой, и весь город твой во всем разнообразии его вертикалей, горизонталей и ритмов. Ритмов иногда полусонных, размеренных, иногда головокружительных, как на часах Спасской башни, где цифры сначала падают вниз головой, потом взлетают к двенадцати, и снова время смотрит на тебя свысока, победно выбравшись из неведомого опрокинутого мира.
И в ночное небо незачем стало глядеть: оно немое, холодное, чужое, пустынное. И звезды – не душистые гроздья поздней сирени, не обломишь украдкой, протянув руку над деревянным заборчиком или сквозь решетку сквера, и не сунешь в руки самоуверенной чернявой, длинноногой худышке, шутовством маскируя – нет, вовсе не влюбленность, а непривычную, вдруг познанную, щенячью приязнь и удивление тем, что существуют этакие притягательные человеческие экземпляры. Какие там неизвестные миры на небесах, пульсары и черные дыры? Глаза у нее могут быть и тем и другим – попеременно и даже одномоментно. Вот тебе и весь космос, далеко ходить не надо. И это вам не мертвые лунные океаны. Не абстракция рисунков созвездий…
Матфей Фиолетофф, выходец из России, что проживает в местечке Бирштадт, рекомендуется журналистом, отошедшим от дел. Однако, по нашим сведениям, не оставил литературной работы. Почти беспрерывно пишет в большой тетради, очевидно, по-русски, и почерк крайне неразборчив. При необходимости фотокопии его письмен могут быть представлены на экспертизу. NB: экспертам я не позавидую. Время от времени Матфей Фиолетофф наведывается в Цюрих, в банк «Мунд», чтобы лично снять проценты с вклада, имеющегося у него в этом банке. О сумме вклада я по понятным причинам сведений не имею, как и о его происхождении. Русских, в последнее время наводнивших Бирштадт и близлежащие населенные пункты, наш литератор чурается. NB: может быть, он и не русский?..
Из донесения агента-наблюдателя Аргуса.
Записка, подколотая к донесению: «Фройляйн Шила! Передайте Аргусу, что мы не нуждаемся в его «NB». Он пока что не аналитик отдела наблюдений, и в нашем бюджете не предусмотрена оплата его аналитических потуг».
Звезды, все звезды. Сознаю: слишком много разговоров о звездах, звездах небесных и – самозваных, тех, что пляшут, поют и шутят за деньги. По древнему поверью, уж не помню какого дикого народа, твоя звезда после смерти твоей будет тем ярче сиять, чем больше съел ты глаз человеческих. Мы вполне теперь одичали, чтобы поверье воскресло и стало обыденностью. Восторженный блеск наших глаз приносим мы в жертву им, людоедствующим, и слепнем, слепнем во имя их… А нам бы отворотиться, закрыв глаза.
И еще подумал я о других звездах… Звездах рубинового стекла, о тех, что заменили золотых двуглавых орлов на башнях. Лучше они или хуже? Кажется мне, и не страшусь, что еретиком сочтут, что они лучше, строже и богаче безвкусной вызолоченной птицы. Пусть рубиновые и падают в дождь, в мокрый камень опрокинутой пентаграммой, зловещей по мнению некоторых. Кстати, много раз смотрел в дождь, даже и с крыш смотрел, но никогда не видел, чтобы кремлевские звезды отражались, перевернутые, в лужах, в мокром зеркальном камне. Там все враздрызг, в пузырях, в ряби примерно от середины стены. И не дай-то бог, чтобы отразились. Как и Спасские часы. Шутки плохи со временем. Опрокинешь, и того и жди – грядет безвременье. Помните ли вы, что было первым в мироздании, что последним? Убывать сотворенное будет в обратом счете, пока не останется Слово, Слово-перевертыш, убывающее от конца к началу. И тогда уж… Все равно, что тогда.
До пятнадцатого столетия в Москве было время дневное и ночное, светлое и темное, непостоянное в году. Оно повторялось по кругу года, приливы и отливы, приливы и отливы света и тьмы, ходило время за Луной и Солнцем. Маятник со сложной амплитудой, туда-сюда. Часто возвращалось, повторялось канувшее в ночи, во тьме веков, и только воспоминанием ли возвращалось? Все повторялось, если верить летописям. Ах, эти летописи! Триллеры, скажу я, сплошь триллеры эти летописи. И все больше крамола: клятвопреступления, ложь при крестоцеловании, униженное челобитье при коварном помысле, злоумышления на отчий дом, наущение на него поганых, чтобы на их плечах, обагренных кровью родичей, вознестись.
По одной из легенд, и Москву выстроили на месте и в память отмщения за вероломство. Брат казнил жену брата-князя, что покусилась на княжескую власть. Она пустила по следам князя его любимого выжлеца, и пес привел убийц к могильному срубу на берегу реки, где прятался князь, и поневоле вернейшее существо стало предателем. Брат казнил изменницу и учредил на месте гибели брата-князя городок Москву среди прибрежных сел. Был там еще и лодочник, что бессовестно обобрал князя и обманул, не перевез его на другой берег… Одно к одному. Гадкая история. Но и сюжет для занимательного романа, заметим себе.
Так вот, теперь о светлом времени. Провидцам же, а их много было, из сумрака настоящего в свете времен виделось то, что ждет. А ждало… Как вы думаете, что? Я вот тоже такой провидец и легко могу предсказать возвращение ночного времени, а с ним и неизбывной, как само время, крамолы. И бесопоклонения, и клятвопреступлений, и лживых крестоцелований, и вылизывания пяток поганым, что попрали отечество, и умиление перед Словом-перевертышем, будто бы обновленным каким-то… И все это называется с каких-то пор приметами времени.
И время было повинно, ибо кого же еще винить в наших бедах? И время надобно было обуздать, и придумали (на чужбине) часомерье, и учредили часомерье в Москве с началом пятнадцатого столетия. Афонский монах Лазарь соорудил часы в Кремле по повелению великого князя Василия Дмитриевича, замыслившего «часником», то есть часами по-нашему, облагородить свой двор. И часы, дивные часы, по догадкам моим, с Солнцем и Месяцем на звездном поле, пошли. Пошли размеренно, «самозвано и самодвижно, страннолепно, не како сотворено человеческою хитростью, преизмечтано и преухищренно». Видали! «Не како сотворено»! Волшебная была вещь, должно быть. Волшебная!
Часы запустили. Но… Что изменилось? Спасаемся иллюзией, вот и все. Вот оно, время, якобы обузданное: в жилетном кармане на цепочке, пристегнуто ремешком к руке и так далее. Чрезвычайно удобно жить по часам. Я их, по правде говоря, не наблюдаю, часы-то. Но не оттого, что счастлив и глуп, а потому что скучно. Коровки, овечки, синее небо в деликатных облачках, равномерные елки, такие, будто их причесывали частым гребнем триста лет подряд, как любимого сенбернара, пресная горная вода, чистая травка, чуть прибитая заморозком… И мутная единственная звезда по ночам. Иные глаза сияют ярче.