«Се аз худый грешный раб Божий Матвей при своем животе целым своим умом пишу грамоту душевную…»
Вот так: «целым своим умом», в здравом уме то есть, и твердой памяти пишу завещание. А здрав ли у меня ум, что пишу? Завещать-то нечего. Все оставил, все похерил ради комфортного прозябания и чужбины. А чем здесь обзавелся? Ерундою, о которой и не вспомнишь, если вдруг канет, сгорит, утонет, уворована будет. Все не дорого сердцу, не вызывает трепета узнавания, и само не узнает тебя, равнодушно встречает после отлучки. Который раз повторяю себе это. Что завещать, что передать, да и кому? Кому? Кому – вот главный вопрос, и нет на него покамест ответа.
«А пишу се слово на бумаге того для, чтобы не перестала память, и свеча бы не угасла…»
Уж какая свеча! Нет больше той свечи, и память изживают слабые, упившись сладостью нездоровою. Уж какая свеча! Лишь я один все выпендриваюсь в мечтаниях об отпылавшем. А со стороны посмотреть: какое может быть духовное завещание у продажного писаки из «Свецких цацок»? У него и души-то нет, продал он душу и перо бесу, бесу Пипе Горшкову, тайному владельцу этих самых «Ца-цок», живущему шантажом и вымогательством, если еще живущему. Но выгодное, надо признаться, дело быть рупором Пипы Горшкова: существую я здесь безбедно на сбережения от гонораров и премиальных, в чем и исповедуюсь, согрешивши, бумажному листу. Бумажному листу, лучшему, терпимейшему из исповедников.
Да! Так что же с завещанием? Не пожелаю и врагу дожить до того, что завещать будет нечего и некому! Завещать могу, подумав, лишь несколько старинных томов, которые образом, разумеется, контрабандным удалось вывезти из гибнущего отечества. И опять вопрос: кому завещать? Разве – ха! – Юре Марееву, что бродит заблудившейся тенью прошлого и не видит встречных, и не признает.
А тома вот какие. Во-первых, восемнадцатого века «Букварь», совсем потрепанный, в жирных пятнах, в давленых мухах и без многих страниц. Во-вторых, книжечка «Ганцъ Кюхельгартенъ. Идиллїя в картинкахъ», написанная якобы неким Аловым, а на самом деле Гоголем, Николаем Васильевичем, известным любителем предавать огню свои литературные опыты. У меня один из немногих сохранившихся экземпляров тиража, сожженного после нелестной рецензии чувствительным автором. В-третьих, и в главных, четыре томика переводного с французского романа «Кум Матвей, или Превратности человеческого ума», изданного в Москве в тысяча восемьсот третьем году.
Понятно, что при покупке последнего издания меня привлекло, прежде всего, название, а книжка, оказалось, в духе фривольном разоблачает вредоносных иезуитов. Вот пусть с этими книжками Юрий Алексеевич Мареев и делает что хочет, если меня переживет, тьфу-тьфу-тьфу, и вспоминает «кума Матвея». Или подарить ему сейчас? Мне хотелось бы, чтобы хоть кто-то меня вспоминал, пусть ненароком, пусть с недоумением, пусть равнодушно, пусть даже и с неприязнью, но вспоминал, когда я уйду. Уйду, если отыщу места, где нет моих бесопочитающих соотечественников, уйду в мир горний, если он не запродан еще под пять звездочек.
Что же до книг завещаемых, то приобрел я эти книги два года назад у спившегося вдрызг и полусумасшедшего букиниста Вальки Московцева. Вальку, которому, если жив остался, сейчас лет шестьдесят пять, не меньше, я знал, будучи еще юным пионером с карманными деньгами на старинные коллекционные открытки, обожаемые мною. Валька служил тогда в букинистическом отделе «Дома книги», что находился в вотчине моей – на Новом Арбате. Он, как и все букинисты-антиквары, был жук, а помешался на чернокнижной библиотеке Ивана Грозного, которая запечатана, считается, в подземелье во избежание пожара и покражи, а доверенные люди, знавшие, где запечатана, как водится, казнены.
С самой смерти Иоанна Васильевича эту библиотеку ищут. Ищут себе на погибель, и неизвестно, чего больше алчут, библиотеки или запечатанной же казны, многоценной сокровищницы, собранной с миру, окропленной кровью страстотерпцев, казненных Иоанном. Ибо не казна это, а разбойничья добыча. Но Вальке желалось непременно найти именно книжное подземелье, с томами вполлоктя толщиной в телячьих переплетах, с рукописными колдовскими записями, с описанием гадательных ритуалов, с астрологическими таблицами, со страшными заклинаниями.
Желалось ему, как погляжу, выпустить черта из преисподней. Зачем – не знаю, желалось выпустить черта раньше всех. Допускаю, что именно он это и сделал. Спускался в нижнюю Москву, бродил потайными ходами, вдоль водных течей, ломиком вскрывал укупоренные норы и добился-таки своего из недоумства и тщеславия. И пошли черноглядные духи подземелья множиться, гулять по Москве, вытеснять души и вселяться в человеков. Тьфу-тьфу, зараза!
… А у меня-то заговор есть с одной лубочной картинки, где изображена пещера, черная дыра на горном склоне в зеленой, по-облачному кудреватой поросли. А купил я картинку еще в детстве у того же Валентина Московцева. Купил, когда Валька в подпитии был и плохо соображал, и потому, считаю, продав мне картинку, он упустил важное для себя. Подвел я Вальку, каюсь, подвел. Заговор же, вот он:
…Огарок от той самой свечи, что угасла, когда времена пошли вихрем, память отшибло, и смешались тьма и свет в невнятное серое марево. Такое марево клубится в не видящих себе подобных глазах Юрия Мареева.
Руж э нуар.[2] Две девочки Юры Мареева
– Никто не знает точно, где и когда изобрели рулетку. Полагают, что ее прототип существовал уже в Древнем Египте. И всегда, во все века, находились глупцы, которые пытались вычислить момент истины, вывести свод правил, закономерность, полагаясь на которую обязательно выиграешь. Глупцы! Не понимают, что рулетка – это если и не сама Фортуна, то ее гениальная модель. Никто не вправе принуждать Фортуну – выйдет боком. Системы они создают! В основе любой системы психологические особенности личности, которая эту систему пытается создать. Потому попытки создания любой системы выигрыша у Фортуны непременно обречены на провал, поскольку основа-то заведомо ложна, неустойчива. Фортуна слепа, как известно, она не знает личностей, ей все равно, хорош ты или плох, добр или зол…
– Но ведь случается, владельцы рулетки жульничают, обуздывают Фортуну, так сказать?
– При чем тут это?! Недомыслие какое с вашей стороны, уважаемый Матвей, так говорить! Ну случается, признаю. Случается. Есть технологии. Но уж поверьте: жулики неизбежно потеряют на другом… Мистика? Ну и что. Пусть мистика.
Ирина Владимировна по возвращении из Москвы в Генералово усердно и даже лихорадочно занялась хозяйством, хлопотала не хуже прочих провинциальных обывательниц, готовила обеды-ужины, штопала, подшивала, мыла, чистила, пересаживала герань и бегонию в горшках, собственноручно обновила обои во всех трех комнатах их старого деревянного дома. И обои теперь потрескивали, отходя по углам, вздуваясь пузырями, сердя и расстраивая до слез Ирину Владимировну, которая ходила по дому с большими портновскими ножницами и банкой мутного мучного клейстера и беспрерывно надрезала и подклеивала то тут, то там.
Алексей Николаевич, муж, уж так рад был ее возвращению. Так рад, что не сразу распознал в пламенном ее усердии к домоводству болезненную лихорадочность, не сразу заметил, что Ирина Владимировна натянута как струна, так натянута, что резонирует не то что от прикосновения, а даже от дуновения, даже от невысказанной мысли. А как заметил, так и взволновался, испугался и обратился к теще Нине Ивановне, какому-никакому медицинскому работнику.
Нину Ивановну он застал в одиночестве в ее фельдшерском пункте за рюмочкой кагора и составил ей компанию, даже яблочко принес закусить, а потом допросил Нину Ивановну по поводу истерического состояния дочери.
– Истерическое – это нервы, – с охотой и доходчиво объяснила Нина Ивановна, медицинский работник. – Женщина имеет право на нервы, в точности как право избирать и быть избранной. Слыхал про такое? Все по конституции. По женской конституции, я имею в виду, не по государственной. Организм у нас такой, у женщин. Мало ли что там у нее гормоны творят! Что хотят, то и творят, дело темное. Может, возрастная перестройка – в сорок лет бабы бесятся, молодость хоронят. Может, и вообще ничего не произошло, все на пустом месте, все – так, разнообразия ради. То грустной песни захочется, то веселой. Имеет право, и все тут! Дай ей побрыкаться, не приступай с расспросами, и перемелется.