Выбрать главу

А узнал-то он меня совсем случайно. Ездил на лошади в Белозерщину с горшками. На обратном пути остановился в нашей деревне покормить лошадь. Пока лошадь отдыхала, он зашел на посиделки. Я раньше и не видела никогда, хотя как-то раз или, может, два, бывала у них в деревне. Ну, в походной одежде он мне сразу-то и не понравился. В балахоне поверх овчинки, ремнем подпоясавшись. В точивных синих штанах, в подшитых валенках, бородатый, усатый, рыжий. Показался старичком. Потом вздумал кадриль сплясать. Сбросил свою одежду. Смотрю ближе, так он и вовсе молодой. Пригласил меня на пару. Я не стала отнекиваться — пошла, встала рядом. А как начали кадрилить, смотрю, так он ладно да бойко подкручивается да каблуком дробит… А возьмет меня за руки, чтобы покрутить или прогуляться к напарникам, так ловко это делает. Обращается вежливо, с ухмылочкой. Я стала попристальней на него смотреть, даже подумалось: „А не суженый ли?“ А как подошла пора на пару сплясать, оказался он таким бойким, что все только и смотрят на него. Таких он кренделей навыкидывал ногами… Он уехал потом, а у меня по нему сердце и стало сохнуть. Прошел год, и как-то однажды поздним осенним вечером слышу, звякнул колоколец на дуге и затих у нашего дома. У меня сердечко екнуло. „Сваты, подумалось. К кому? Ежели ко мне, так хоть бы тот нюрговский парень“. Слышу, колотят в дверь. „Входите!“ — отвечает не сразу отец и зажигает лучину. Я закрыла голову одеялом — один глаз только на воле. Гляжу, он в дверях стоит с каким-то мужиком бородатым. „Неужели ко мне?“ А бородат-то и говорит: „Здравствуйте!“ — „Здравствуйте! — отвечает отец. — Проходите, рассаживайтесь…“ — „Мы не рассиживать сюда за столько-то верст ехали, а сватать, — говорит бородатый, — у нас есть жених Федор, а у вас невеста Анисья“. Ну, тут я вижу, мать за самовар берется. Отец гостям велит раздеваться. И началось сватовство. Отец с матерью со сватами разговаривают, я оделась и стою у печи, плачу. Не, не от обиды, а так положено. Вижу, сговорились. Федор ко мне подходит, говорит, что я ему с той посиделки приглянулась… Я не стала лукавить, ответила: „И ты мне-ка тоже…“ Через две недели и свадьбу сыграли… А вот прожили недолго, но детей нажили много… Ну вот, осталась я от него с шестерыми: с тремя сынами да тремя дочерями. Стала думать, куда их рассовать, устроить. Самой с ними не обадать. Скоро дочь Настю замуж убрали на Берег. Младшую Дарью взял к себе в дом вроде как за дочку Федора брат Кулаков. А потом он через несколько лет выдал ее замуж за вдовца Федора Шомбоева с двумя детьми на руках. Старшего сына, Степана, взял к себе в дом родной Федора младший бездетный брат Митрий. Он у него так и прожил потом всю жизнь. Оставалось на руках у меня два младшеньких сына, Ондрий и Егор, да средняя дочка Огрофена. Тут стало легче. Средненькая уже была хорошей помощницей мне. Сыны, пока малые были, по летам рыбачили, собирали ягоды, грибы на зиму впрок. Как подросли, так стали помогать уже в поле и в лесу. Вырастила детей. Огрофена басконька да форсиста была. Много женихов сваталось к ней, а я все не отдавала ее. Боялась помощницы лишиться. Прошел год за годом, сыночки подросли, а Огрофена старела, и уж охотников замуж-то ее взять и не стало. Как-то пошла она на Михайлов день в Нойдалу. И к ней стал свататься парень, один был сын у родителей. Филей его звали. Корявый был, петуху клюнуть некуда, везде на лице рубцы оспы. Росточком мал, да еще и гнусавенький. Огрофена и говорит ему прямо в лицо: „Чем за тебя, так лучше в омут головой“. Но недаром умные-то люди предупреждают строптивых: „Не плюй в колодец, может, пригодится напиться“.

Через несколько лет, насидевшись в девках, она все же решилась выйти за того Филю замуж: а никто другой не брал, а девкой-вековухой оставаться не пожелала. Жизнь, мачка, своего требует… Ох, и помучилась она с ним. Да недолго. Умер от чахотки. Но, правда, остались у нее дети — сын да четверо дочек. Мучилась она при его жизни, а еще больше — после. А как подросли — всех по миру пустила милостыньку собирать. Сашка, ее сын, не один год у нас в деревне скотинку пас. Красивый был, смирный. На последней войне погиб. Жалко, уважительный был человек».

— Да и Огрофена-то сама была доброй, — вставила мама. — А ведь годы-то тогда голодные были…

— Я всегда больше к дяде Егору бегал. Как захочется поесть, так к нему бежал. И каждый раз угадывал к обеду. А может, он не обедал, пока я к ним не приходил. На мое счастье, он тогда в лесопункте счетоводом работал…

— Вот уж кто добрый-то был, так добрый… Таких людей, сын, как дядя Егор, раз-два и обчелся…

Мы помолчали с ней, вспомнив дядю Егора. Но мама снова заговорила:

— Ладно. Надо же мне тебе досказать, что мне тогда передала бабушка Анисья, — продолжала она.

«Потом сыны на войну германскую пошли, все трое, в одной роте служили… В то время я жила у Дарьи. А когда вернулись, так я Ондрия и поженила на тебе. Так что жизнь, милая, прожить — не поле перейти. Всего натерпишься, навидишься. Только сам будь человеком, так и люди рядом с тобой будут людьми».

Так тогда она и заговорила меня. И я осталась жить. А потом уж и не пеняла на плохую жизнь — свыклась.

Мама договорила и, пожаловавшись на головную боль, ушла в избу, а я, оставшись один, вспомнил свою бабушку.

Однажды в летнюю пору мы с двоюродным братом Матвеем, сыном дяди Степана, играли в чирок, и он нечаянно поранил мне бровь. И хотя я сам виноват в том был, подставил под удар голову, со злости, себя не помня, подбежал к нему, уцепился руками за лицо и рассек губу. Он закричал от боли. Тут как из-под земли вынырнула бабушка. Она всплеснула руками и запричитала:

— Ай-ай-ай! Батюшки! Здеся-то что деется! Кто вас, сатанята, так украсил-то? — Она ладонью прошлась по нашим спинам и закричала: — Бегите живее за мной, бесенята!

Мы безропотно поплелись за ней.

Два самых любимых ее внука и неразлучных друга поссорились, даже подрались.

Оставив нас на крыльце, она зашла в дом, вынесла оттуда горшок теплого кипятка, тряпицы, осмотрела наши раны, приложила к моей ране листок подорожника, замотала голову тряпицей. Затем принялась за братову рану.

— Ну как ты, поганец, умудрился ему рот-то порвать? — шумнула на меня. Молчал и Матвей. Злость у меня прошла, и я стал понимать, что виноват во всем я. Я пыхтел, сопел со стыда.

Бабушка тем временем возилась с братом.

— И как я заклею тебе ее, супостат? — сказала она. Снова сходила в избу, принесла оттуда яйцо, бутылочку настоя березовых почек. Уселась рядом с нами и, сердито бормоча себе под нос: «Все, чертенята, только работы бабушке прибавляют», осторожно разбила яйцо, сняла кусочек скорлупки, сорвала с нее пленочку, обработала Матвееву рану настоем, приложила к ранке пленку от скорлупки. — Походи молча с открытым ртом, — посоветовала она брату. — И что б у вас не было времени больше драться, ты, Матвей, беги к Минанкондушку, посмотри, нет ли в поле там овец, а ты, — стукнула меня ладонью по голове, и сунув яйцо в руку, — иди в избу и пестуй сестренку.

На второй день, встретившись с Матвеем, мы снова, не поделив чего-то, поссорились. Бабушка взяла нас за уши, усадила рядом, спросила: