— Где висит? — с недоумением спросил учитель.
— Вон, на стене.
Алексей Иванович недовольно взглянул на Егора.
— Во-первых, не «кто», а «что» — портрет. Во-вторых, не дедушка, а мой учитель.
— Ваш учитель?
— К сожалению, — неожиданно смутившись, сказал Алексей Иванович, — я его никогда не видел. Никогда с ним не встречался. Да и не мог встретиться…
— А как же он вас учил?
— Как?..
Алексей Иванович не сводил глаз с портрета. Лицо его стало печальным. Он рассеянно тер переносицу и, казалось, совсем забыл нас.
— Это портрет учителя учителей. Великого педагога Генриха Песталоцци… Удивительный был человек… — тихо сказал он.
Алексей Иванович опять помолчал. Потом, взглянув на нас, вдруг оживился.
— Это хорошо, что вы о нем спросили. Знаете, ребята, — он быстро подошел к столу, взял карандаш, — Песталоцци родился более двухсот лет назад. А точнее, в тысяча семьсот сорок шестом году. Очень давно. Вот в этой маленькой стране. Видите? Она, пожалуй, не больше нашего вепсского края. Называется Швейцария. Отец Генриха был хирургом. Умер он очень рано. Мальчику было тогда пять лет. Мать Генриха осталась с тремя детьми. Жили очень бедно, но очень дружно. Генрих был старшим. Здесь, в семье, он научился любить людей, потому что видел каждую минуту, как любят друг друга мать, сестра и брат.
Генрих пошел в школу. Но там ему приходилось плохо. Он был слаб, некрасив. Учителя считали его тупицей, а школьные товарищи чудаком. Они его так и дразнили: «Вот чудак из чудаков, из страны дураков!» А между тем, ребята, этот неуклюжий, хилый мальчик с великой горячностью, не раздумывая, бросался на защиту слабого, сколько бы у того ни было обидчиков. Тут Генриха ничто не могло остановить. Такое уж у него было сердце.
Ему даже не удалось толком получить настоящее образование. Но именно в этом человеке с годами проснулся редкий дар учителя.
Песталоцци организует школы и приюты для бездомных, нищих детей, у которых не было ни пристанища, ни хлеба. Он написал много книг о том, как надо учить детей. В его воспоминаниях есть такие слова: «Я сам жил, как нищий, для того, чтобы научить нищих жить по-человечески».
За первую книгу об учительском труде ему была присуждена золотая медаль. И ее, эту медаль, пришлось продать. Потому что нужны были деньги, чтобы кормить и учить детей. Неудивительно, что дети любили этого человека. А Песталоцци всю свою жизнь оставался нищим, но стал гордостью Швейцарии. Слава о нем прокатилась по всему миру. Его приглашали в другие страны, но он не захотел покинуть родину. В тяжелых условиях жил и работал этот учитель. Бывало, в школе холодно, не на что купить топливо…
— Алексей Иванович, — перебил Егор, — он, как вы…
— Почему как я? — опешил Алексей Иванович.
— У вас тоже это… с дровами худо.
Мы с Алексеем Ивановичем переглянулись и засмеялись.
— Нет, Егор. Мне куда легче, чем Песталоцци, — сказал наш учитель. — Мы с вами живем в другое время. Новая жизнь надвигается. Новое государство строится. За него-то я и воевал под Перекопом. За такое, которое думает и о тебе с Андреем…
— Где ж думает?..
— Опять ты про дрова?.. Будут дрова, Егор. Посмотришь. Так вот, Песталоцци…
Мы слушали Алексея Ивановича, смотрели на лицо учителя учителей в рамке, и нам казалось, что мы давно знаем этого человека.
— На могиле Песталоцци есть такие слова, ребята: «Все для других, ничего для себя». Вот какая это была душа, — закончил наконец Алексей Иванович.
Он опустился на стул. Лицо его, обычно бледное, сейчас раскраснелось. Левая щека слегка подергивалась. Он долго молчал, пальцем потирая переносицу, словно что-то вспоминал и никак не мог вспомнить.
— Так! За чем дело стало? — спохватился он вдруг. — Раскладывайте на столе тетрадки, пишите сегодняшнее число. Помните, какое сегодня число?
В это время за стеной раздался шум, словно рухнула стена.
Егор было вскочил.
— Оба сидите! — строго сказал Алексей Иванович и вышел.
Вернулся он вскоре.
— Дрова привезли, — сказал спокойно.
— Ур-ра!
— Тихо! Какое вы там число написали, дайте-ка я гляну. Восьмое октября? Правильно.
Снегири
От страха и волнения лицо у меня полыхало огнем. Волосы на голове взъерошены, дыбятся щетиной швабры. Я боялся толком вздохнуть: вдруг старый отцовский пиджак свалится с плеч Боялся переступить с ноги на ногу: вдруг распустятся подвернутые отцовские штаны. Босоногий, нелепо застыв, стоял я впервые посреди пятого класса Корбенической семилетки. Стоял, вцепившись обеими руками в большую сумку из точивного полотна, крашенную луком.
— Будешь сидеть вот здесь, — подведя меня к четырехместному столу, спокойно, совсем по-домашнему сказала учительница голосом, похожим на мамин.
Я немного успокоился. Но не успел сесть, как девчонка слева толкнула меня локтем.
— Ты, Еж! Откуда такой взялся?! — так и прилепила мне прозвище.
В ее больших серых глазах расходились круги недовольного изумления. Маленькая ямочка на подбородке, порозовев, дрогнула, вздернутый носишко покрылся мелкими морщинками — она беззвучно смеялась.
— Ну ты!.. — прошипел я. — Тебе не все одно?!
— Не все одно. Тут Поля сидит.
— А теперь я сидеть буду. Я сюда учительницей посажен.
— Еж несчастный. — Белое личико негодующе скривилось. Казалось, она вот-вот заплачет. Но нет, показала мне язык и отвернулась.
Ее звали Маша. Машка — букашка — таракашка — промокашка — все эти прозвища так и остались лишь в моей голове. Они мне казались куда менее обидными, чем Еж, и я только злился на себя.
Несколько дней мы не столько бранились, сколько показывали друг другу язык. Кончилось это так:
— Федоров, Антонова, встаньте!
От неожиданного окрика я втянул голову в плечи. И вдруг, поймав ее презрительно-насмешливый взгляд, вскочил с шумом.
Не отрывая глаз от исцарапанных досок парты, стояли мы с ней довольно долго.
В конце октября разом навалилась зима. Ядреная, снежная, с крутыми морозами. Как-то Клавдия Валентиновна оставила нас обоих после уроков. Попались мы с невыполненным домашним заданием. А была суббота. В такой день каждый старался прибежать домой в свою деревню пораньше. Родители на лесозаготовках, надо было убрать в доме, истопить к их приходу баню. Строгость Клавдии Валентиновны обернулась для нас громом среди ясного неба.
Оставила учительница только нас и потому, уходя, заперла школу на ключ.
Сидели мы молча, в разных углах.
Очень скоро нам было уже не до задач. Становилось все холоднее. Изо рта выбивался не слабый парок, а целые клубы. Ноги невольно постукивали друг о друга. В тот день корбенская молодежь собиралась в Нюрговичи на посиделки. Собиралась туда и наша учительница. Может быть, она забыла про нас?
— Что делать?
В который раз оборачиваюсь к Маше и вдруг вижу: мой «враг» тихо ревет, уткнувшись в тетрадку. Наконец-то я был отмщен. Но странно, утешение мое оказалось коротким и безрадостным. Видно, не в ту минуту пришло.
— Нечего реветь, — сказал я. — Надо бежать.
— Как? — ответила она не сразу. — Дверь-то на замке.
— Шут с ней, с дверью. Через окно вылезем.
— Боюсь я.
— Замерзай тогда…
— Ругать потом будут.
— Пускай. Поругают-то один раз. Стерпим.
Она ничего не ответила, только зябко повела плечами.
Я вышел из класса. Кладовка оказалась незапертой.
Вернулся я с топором. Ковырнул фрамугу. Толкнул окно, поддалось с треском.
Бросил сумку с учебниками в снег.
— Чего сидишь?! Пошли.
— А что скажем, когда спросят, почему ушли?
— Скажем, что не дождались. А уроки дома вызубрим. Завтра-то воскресенье.
Маша дрожала. Я поддерживал ее за посиневшие ледяные руки и невольно торопил: