— Отстань от него! Отстань! Чего ты к нему пристал?!
Обескураженный, Колька поднялся на ноги, отплевываясь, сморкаясь в сторону, растерянно отворачиваясь от слабых Шуриных ударов.
— Чего ты! Чего ты?.. Не я первый начал, если хочешь знать.
— Вот дура! — кричали ребята. — Нашла кого защищать — Ежа!
— Да у них с Антоновой любовь! Тебе-то что за дело?..
— Чего-чего-о?!
Все обернулись.
На крыльце в накинутом на голову материнском платке стояла Маша. Она хмурила белесые брови и холодно-прищуренным взглядом смотрела на Громову.
— Больно мне нужен этот ваш Еж. Пусть себе берет, кому нужен…
Я шел, едва переставляя ватно-подгибающиеся ноги.
Саднило разбитое лицо. Тупо гудело в голове.
Все, что минуту назад полыхало во мне, сгорело дотла и будто ветром выдуло. И такая боль была во всем теле, такая усталость, что хотелось свалиться посреди дороги, закрыть глаза и уж больше не просыпаться.
— Вась, а Вась… Куда же ты?.. — Шура едва-едва трогала меня за плечо, всхлипывая: — Васенька…
Я остановился. С трудом разжал губы.
— Уйди. Уйди-и, слышишь…
Она испуганно отшатнулась и так осталась стоять.
Дорога пошла под уклон. Солнечные блики от санных следов слепили. Закрыв глаза, чувствуя, как кружится голова, я остановился, чтобы перевести дух.
Я увидел озеро с длинной черной прорубью. У проруби кто-то поил лошадь.
— Лешка, здорово! Никак мимо. Чего не отвечаешь?
— A-а, здравствуйте, дядя Максим.
— Эк тебя разукрасили! Подрался, что ли?
Я кивнул головой.
— Небось из-за той девчонки. Угадал?
На глаза навернулись слезы. Я закрылся рукой, заревел в голос, будто запруду прорвало.
— Угадал, значит… — глухо сказал Максим, пригибая меня к темной воде. — Давай-ка сюда рыло ушкуйное.
Он водил мокрой, стылой пятерней по моему лицу, приговаривая:
— За девку, парень, драться незазорно. А то какая ж тут любовь. Так… шуры-муры одни…
— Да не нужен я ей, дядя Максим! Не нужен… — гундосил я, сморкаясь в заскорузлые пальцы.
— Кто ж тебе это сказал?
— Сама. При всех.
— Ну дурак! — Максим дернул меня за волосы. — Да какая же девка тебе при всех признаваться станет?! Это жизнь, а не сказка про Луку и Феню. Эх, молодо-зелено! На, утрись…
Тетя Дарья и дядя Федя
В шапке-ушанке, в мужской рубашке, подпоясавшись полотенцем и в шароварах, заправленных в сапоги, стоит тетя Дарья посреди избы с тарелкой, прикрытой тряпицей, и улыбается. Она обычно приходила к нам ранним утром, как только в своем доме затапливала печь и ставила туда ведерные чугуны, И сидела у нас, рассказывая моим родителям о своих похождениях в молодости или о вечерних событиях, которые сама узнавала, обойдя всю деревню.
В тот раз, как мне помнится, она рассказывала про милиционера, который проезжал через деревню.
— Ен на лошади верхом остановился напротив меня, этот мужичок, и спрашивает: «Бабушка, как мне проехать в Нойдалу?» — «В Нойдалу, говорю, батюшка, можно ехать вот по той Катерининской дороге и вот по той Николаевской», — указываю в сторону Катькиной и Николаевой изб. Ен выпучил глаза, смотрит на меня и не знает, что и ответить. Я вижу, что он растерялся, и добавляю: «Дуй тогда, кормилец, вон по той, по Александровской, — и показываю в сторону Сашки Медведева избы. — И покамест до Нойдалы не доедешь, все держись правой руки». Заспасибкал ен меня всю да и поехал дальше. А мне-то его и жалко стало. Ведь пути-то ему, желанному, пятнадцать верст да с хвостиком еще, а вдруг у его во рту с утра крошки не было. Дело-то это случилось в полдень. Кричу ему вослед: «Кормилец, а ты обедал где?» — «Не-е…» — трясет головой. «Так вернись, заходи ко мне, поешь чего». Ен не стал отнекиваться, лошадь поворотил, и в дом. Ну я его калитками овсяными с молочком топленым накормила. Спасибкал, спасибкал опять да до пояса кланялся, кланялся, будто я какая царица. Зову на прощанье-то: «Обратно поедешь, так буде к вечеру, ночевать заверни, а днем, так поесть чего». — «Спасибо, говорит, ты добрая». — «Да как же, отвечаю, где же тебе, бедному, иначе и поесть-то?» Так вот с милиционером, мачка, и познакомилась я, — хвастала она.
В тот же раз рассказала, как однажды девчонкой еще в осеннюю пору на лошади, впряженной в смычки, ехала она с возом домой и по дороге утеряла свою котомочку. Хватилась потеряшки, да где там — нету! Тут верхом на лошади догнал русский мужик. Тетя Дарья и сейчас-то плохо по-русски, а тогда и вовсе не умела.
— Вот я и спрашиваю мужика: «Случаем не нашел ли моей потеряшки?» — «Что за потеряшка?» — спрашивает мужик. «Да шовгунок, а в шовгунке в том, дергунком перевязанном, два коканца да три суримканца». [7] — «Нет, девочка, не нашел».
В тот раз тетя Дарья принесла нам кусок мяса. Вообще, она никогда не приходила к нам с пустыми руками, а имела привычку приносить гостинец.
Поговорить она любила. Мама уже выгребала из печи угли в тушилку, а она все еще сидела и рассказывала. И вдруг спохватившись, что сидит долго, она ударила себя по лбу ладонью и запричитала:
— Ой я ведьма. У меня ведь, поди, и горшки с картошкой там лопнули?! — Побежала домой…
Вспомнился мамин рассказ о тете Дарье:
— Чудесная, сильная женщина была. Пускай ей земля будет пухом.
Вообще, когда она видела из окна своего дома проходившего по дороге чужого человека, обязательно выскакивала на крыльцо и зазывала в дом. А если дело клонилось к вечеру, то оставляла и на ночлег. «Ну ты, Дарья, и добрая», — бывало, скажет кто-нибудь. Она даже удивится: «А я со своими домочадцами разве ж в людях не бываю? Живи для людей, и они поживут для тебя».
Однако у тети Дарьи были в характере и изъяны. Иногда она могла обидеть ближнего человека, и очень больно.
Она вышла замуж за вдовца дядю Федора Шомбоева с сыном на руках. Потом у нее появились и свои дети. И она почему-то невзлюбила приемного сынишку Сашу. Ей казалось, что дядя Федя своему первенцу уделяет больше внимания, чем остальным детям.
Нелюбимого Саньку она с самых юных лет стала привлекать к делу. Бывало, затопит печь, разбудит его, посадит малютку возле печи и, чтоб тот не уснул, дает ему какую-нибудь работу: прясть, мотать нитки с веретена в клубок, чистить картошку, даже вязать кружева, а сама убежит на деревню.
Уже взрослого Саньку никуда, даже на посиделки, она не отпускала, не давши ему с собой какой-нибудь работы.
— Вот возьми, — скажет, — прялку и кати с богом, и смотри без двух веретен пряжи домой не возвращайся.
— Я же не баба, чтоб с прялкой-то туда ходить, — как-то раз возразил ей Санька.
Действительно, с работой на посиделки ходили только девушки. Так у вепсов было принято испокон веков.
— Без дела тебе там сидеть некогда. Вишь, сколько вас у отца собралось. Коли работать там не желаешь, сиди и пряди дома, — скажет.
Вначале, естественно, над Санькой ребята подтрунивали. Но потом к этому привыкли, и Санька уже не чувствовал себя белой вороной. Так до ухода в армию он и ходил на посиделки с женскими занятиями.
В общем, Санька не видел свободной минутки. Только и слышно было в доме: «Санька, иди принеси…» «Санька, поди сделай…» Он, привыкший не перечить родителям, шел и делал.
— С работой-то ты, Саня, и не увидишь, как пролетит молодость, — однажды сказала ему моя мама.
Он улыбнулся в ответ:
— Что поделаешь, тетя Лиза, коли судьба мне выпала такая.
Санька, помнится, долго никак не осмеливался сплясать кадриль. Невысокий, широкоплечий, длиннорукий и чуть сутулившийся, он словно стеснялся сам себя. Сидел где-нибудь в уголке и работал себе. Мне даже жалко становилось его. Временами хотелось подойти к нему и упрекнуть его во всеуслышание: «Ты чего сидишь-то. Али хуже других?» И вот однажды случилось неожиданное. Подходит к нему Егор Пальцев и с ехидной улыбочкой говорит:
7
Шовгунок — мешок; дергунок — кнут; коканец — колоб; суримканец — калитка с ячневой начинкой.