Крысиные глаза все ближе, бесшумными рядами они… Уже на расстоянии полметра… Моя душа не выдержала, я залился истошным хриплым лаем и прыгнул на эту свору палачей, круша направо и налево их тела. Кровавая окрошка взметнулась в воздух. Однако сотни мерзких тварей впились мне в уши, шею, нежное подбрюшье: мы покатились в воющем и стонущем клубке.
ПОДВИГ РАЗВЕДЧИКА
— Чего вы тут устроили? — она взяла метелку и принялась чехвостить нас куда попало. Мы продолжали драться, но власть метлы была сильнее: мы расцепились.
— Ну вот, ну только стоило мне зазеваться за плитой, как вы такое вот устроили! — она тащила нас за шиворот, ругаясь на ходу. — Ну как вас оставлять одних?
Она бурчала, причитала и громыхала кастрюлями: «А ну-ка, быстренько, умыться и быс за стол! А ты, Ленком, ведь ты же старший, ты же пионер! Ты слышишь, Ленком? Хотя бы имя не позорь свое!»
Я, всхлипывая, смывая сопли и кровь с разбитого лица. Серега также всхлипывал над тазом: я разодрал ему щеку и ухо. Затем, угрюмые и недовольные, мы сели за стол. Передо мной — тарелка каши, и у Сереги — тоже. В ней, посередке — немного масла. Да, масло тает, и мы размазываем его по краешку тарелки.
— Ну баба, ну дай огурчика! — я начинаю канючить. Серега мне вторит: «Ну дай огурчика…» — Огурчик для отца, — сурово отвечает бабушка, — он приезжает усталый, он выпивает рюмку водки, и вот под это вот идет огурчик… Вы знаете, что время непростое… армады фашистских гадов не дремлют, и потому наш папа все делает, чтоб поддержать боеспособность Красной Армии…
На отрывном календаре я вижу день: 15 августа 37-го… я вижу этот день… Домолотив всю кашу до дна, я и Серега идем гулять. На дачном участке — пусто, одиноко, жарко. Трава по пояс, лопухи. В кустах лежат давно не нужные игрушки… Мы долго качаемся на самодельных качелях, привязанных к стволам высоких корабельных сосен, и жмуримся под ярким солнцем.
В поселке Кратово — последняя макушка лета… В соседнем доме отдыха «Победа» тоскливо заливается гармонь. Потом — девчачий визг, мужицкий гогот, и голос в репродукторе: «Товарищ Иванов — на выход!»
Мы долго и упорно играем в разведчиков. Серега прячется, я с деревянным пистолетом ищу его. Он за уборной, присел за самой за ямой выгребной и думает, что я не вижу. — Вставай, проклятый фашист! — он повернулся, и я швыряю ему в лоб гранату — большую, еловую. На лбу Сереги растет синяк, он громко плачет, убегает прочь.
— Ну где ты, Серега? — я пробираюсь сквозь кусты смородины, ищу придурка-октябренка. Но октябренка и след простыл. Над дачей — деревянной, двухэтажной, с трубой, террасой и балконом — горит полуденное солнце. Я жмурюсь, ползу к террасе: «Неужто этот придурок Серега сумеет скрыться от Ленкома? Или, что вовсе не годится — наябедничает старой дуре…»
…Крадусь вдоль дома. За стеклами террасы — громкий разговор. Я слышу басистый голос отца и голос собеседника — немного суетливый и шепелявый. Гость говорит отцу: «Иван Степаныч! Поймите же, что ваша последняя заявка на сверхтяжелый танк УП-140 не только бесполезна, она идет вразрез со всей партийной генеральной линией… мы делаем упор на легких танках, которые, подобно кавалерии, способны прорваться сквозь укрепления врага и на его плечах войти в Европу…»
Гляжу внимательней: Бабурьев — так звали собеседника, — дымит, пьет чай и убеждает отца. Отец сидит в расстегнутой армейской гимнастерке, опять-таки дымит и остается на своем. Их разговор мне неприятен и откровенно скучен… я лезу через забор и исчезаю на территории дом отдыха «Победа»… Здесь хохот, беготня, гром матюгальника и разные затеи.
Дорожки покрыты гравием. На стендах — портреты победителей спортивных состязаний, портреты Ворошилова и Сталина… Я подбегаю к реке. Какой-то странный треск и шепот в кустах: неужто шпионы? Крадусь на четвереньках и вижу: огромный жилистый мужик лежит на бабе, его сатиновые шаровары спущены, он крутит голым задом, пыхтит и чертыхается. Она — с задратыми ногами, хватает мужика за мускулистые за бока, притягивает на себя, их языки шевелятся во рту друг друга. От неожиданного зрелища я содрогнулся: в моих трусах поднялась буря: «он» напружинился, и резкая мучительная боль пронзила низ живота. Сырая, липкая, как клей, заполнила трусы, я замычал.
Мужик поднял глаза и выругался: — Ты что здесь промышляешь, пионер? — Не в силах двинуться, стоял я, держась за мокрые трусы. А он, поднявшись, схватил меня за чуб, подвел к лахудре. Она лежала на спине и улыбалась золотыми фиксами, в которых отражалась тыща солнц. Намазанная, с белыми закрученными волосами, она спросила: «Что, пионер, долбацца хочешь?» Я что-то пробормотал, хотел рвануться прочь, но он держал меня руками, исшитыми малиновой наколкой. Запомнил надпись: «Беломор» и «Не забуду мать родную».