Наш рабочий оказался смешливым парнем в куртке, испачканной белой краской, в берете, лихо сдвинутом набок, и с огромным серым шарфом на шее.
— Как же, господин профессор, — ответил он на нетерпеливый вопрос Помониса, — помню, как колодец копали, и куклу помню. Ничего куколка. Мне-то она ни к чему была — у меня дочки нет, не нажил еще. Кто взял? Точно знаю — он, Ангел.
Оказалось, что наш Ангел живет постоянно в деревне, где он работает плотником.
Помонис тщательно записал название деревни, а заодно и фамилии и места жительства других двух колодезников. Кроме того, он попросил описать внешность Ангела.
Поблагодарив, мы с Помонисом вышли с верфи, обрадованные удачей, но и несколько озабоченные. До указанной рабочим деревни было добрых 70 километров. Все машины, уходившие с верфи, направлялись в город, а нам нужно было в противоположную сторону. Ни такси, ни лошадей мы не достали и, не долго думая, решили идти пешком.
Ноги то и дело скользили по весенней грязи. Глина облепляла ботинки, и они становились страшно тяжелыми. Приходилось останавливаться и большим перочинным ножом, который оказался у Помониса, счищать глину.
Через некоторое время нетерпеливый Помонис, чертыхаясь, снял постолы и носки, закатал брюки до колен, постолы связал кожаными тесемками, перебросил через плечо и пошел босиком. Пришлось и мне последовать его примеру. Идти стало сразу гораздо легче.
Оба мы находились в состоянии того радостного возбуждения, которое наступает, когда возможно близкое открытие или необычная находка. По неписаному, но твердо установленному правилу, мы не говорили о том, что, может быть, предстоит увидеть. Зато Помонис вдруг напустился на Николая, который, по его мнению, увлекся философией Марка Аврелия.
— Подумайте только! — кричал он мне, размахивая облепленным глиной ножом. — Этот мальчишка считает, что индивидуальная судьба ничтожна по сравнению с вечным, непреходящим, гармоничным во всем миром! Все человечество вообще якобы ничтожно по сравнению со всеобщим конечным уничтожением! Да это просто идиотский стоицизм эпохи упадка! Хорошо, — пытался придать себе Помонис вид объективного судьи, — допустим, можно согласиться с тем, что почести, богатства, слава бесполезны и преходящи, что ваш дом и сама земля лишь ничтожная точка в пространстве. Но что за глупости считать, что людей нельзя исправить или изменить их бытие! Что за чепуха считать бесполезной даже привязанность к близким, потому, видите ли, что они могут каждую минуту умереть! А это метафизическое представление о том, что якобы в природе и обществе ничего, по существу, не меняется?!
Помонис грозно взмахнул ножом, поскользнулся и, едва не упав, продолжал с такой горячностью, как будто ему кто-то возражал:
— Выходит, что человек, достигший зрелого возраста, видел уже все, что было, и все, что будет. Николай, вслед за своим сумасшедшим философом-императором, убежден, что меняются только актеры, а не содержание пьесы, что все иллюзорно и существует лишь во мнении человека. Да, конечно, часто бывает так, что невольно сомневаешься и в разуме отдельного человека, и в разумности всего сущего. Но разве из этого следует, что остается только спокойствие духа и исполнение долга ради долга без всякой положительной цели? Да это черт знает что за философия! Почему человек, едва успев родиться, оказывается обязанным платить всяческие долги? Почему он оказывается опутанным долгами? Разве он выбирал место своего рождения? Среду и условия, в которых ему придется жить и расти?..
— Простите, — прервал я Помониса с невольной улыбкой, — а вы, разве вы отрицаете чувство долга?
— Нет, — горячо отозвался Помонис, — совсем не отрицаю, а полностью признаю в той мере, в какой оно вытекает из моей принадлежности к людям и к живой природе, а не долг ради долга без всякой цели!
Не знаю точно, сколько времени мы так шли, но в конце концов яркое весеннее солнце немного подсушило дорогу, идти стало легче. Зато мы оба почувствовали сильный голод и только тут сообразили, что еще ничего не ели, а уже середина дня.
— Неплохо бы теперь хоть что-нибудь перекусить, — сказал я, — или если уж ничего нет, то проникнуться философией этих стоиков, проповедовавших воздержание и в суждениях и в пище.
— Это не стоики, — пробормотал Помонис, — это философия Секста Эмпирика и других поздних скептиков.