Песня была о старой, как мир, истории: о страданиях человека, насильно разлученного с любимой. Только фоном служили не городские улицы, не хоромы, не поля, а родной для Прасковьи Магериной лес. И от этого вся песня приобретала новый смысл и звучание.
Спокойно, грустно, задумчиво лилось из ее уст:
И вдруг голос, дрожа, подымался вверх, в нем слышались боль, шелестящий ветер, острое, мятущееся страдание несправедливо обиженной, цельной и сильной натуры:
Прасковья Антоновна кончила петь и спросила:
— Ну, как вам, люди ученые, наша деревенская песня?
Но она и сама хорошо видела, «как нам».
Пела она в тот день много, не чинясь, и мы сразу же записали несколько песен. Но, когда затем мы прокрутили ей запись и она услыхала свой голос, она очень заволновалась и даже испугалась. И так не вязался испуг с этой сильной и смелой женщиной, что мы даже и не подумали, как раньше хотели, пошутить по этому поводу. Мы стали ее успокаивать. Но успокоилась она только тогда, когда мы, как могли, объяснили ей устройство фонографа и даже разобрали и собрали его.
— Не люблю чертовни всякой непонятной, — как бы извиняясь, сказала Магерина.
Тут я не выдержал и сказал:
— А с чего бы это, Прасковья Антоновна? Ведь вас колдуньей считают?
— Дуры бабы, — с досадой ответила она. — Тебе, человеку ученому, не пристало бы их сплетни повторять. Бабка моя и мать моя от века травами лечат и меня сызмальства научили. А я еще в германскую войну в госпитале работала. Разве ж травы плохие? Они полезные, от них всякая хворь выходит. Только своего не уберегла. Он семь лет воевал. И в окопах насиделся, и в гражданскую в Красной Армии. Как пришел в село, все кашлял, кашлял да так и помер. Вот младшей дочки Раи — и то не дождался. Так и живем вместе… А бабы дуры, — сильно и со злостью сказала она. — Ко мне же бегут, христа ради просят: вылечи — и меня же в колдуньи произвели.
— А заговоры зачем? — спросил Володя. — Вы ведь и их, говорят, применяете?
Прасковья Антоновна посмотрела на него с обычной своей усмешкой и тихо, но с каким-то озорством произнесла:
— Так ведь у меня трубочек, градусников нету, я баба деревенская, а чтоб человек вылечился, ему вера нужна… Вот в супе и мясо, и картошка, и соль есть — что еще надо? А без травки есть не станешь — вкуса нету. Так и вера для леченья. Чтоб было что-то особое!
Мы подружились с Прасковьей Антоновной. Часто бывали у нее, любили смотреть, как неутомимо, легко и красиво работает она и дома, и в огороде, и в поле, слушали ее песни, а особенно любили ходить с ней в лес. Для каждой травинки у нее было свое название; каждую западину, каждое урочище в лесу она знала, как свою избу, знала и любила, хотя в разговоре старалась скрыть эту любовь за обычной усмешкой. А потом неожиданно случилось так, что пришлось и нам узнать ее врачевание.
Село, в котором мы жили, было расположено очень далеко от железных и шоссейных дорог, в глуши, среди непроходимых лесных чащ. Может быть, поэтому тут так причудливо уживалась с колхозным строем, бригадами и трудоднями, старина: множество всяких суеверий, вековые традиции и обычаи, домотканая одежда.
С того времени как мы открыли остатки церкви, часть жителей села, и вовсе не одни только старухи, стали относиться к нам плохо.
Сердилась и Семеновна. Правда, недовольство свое она вымещала только на Паниковском. Придя на раскоп и сдвинув совсем на нос, как забрало, конец своего черного головного платка, она заводила:
— У, анчихрист, разоритель!
Паниковский мгновенно вскипал и сразу переходил в контратаку:
— Уходи, старая! Ты Егора своего ругай!
Но меня бабка в обиду давать не желала. И хоть пронзала меня укоризненным взглядом, Паниковского все-таки отбривала:
— Ты Егора не трогай. Егор — он неверующий. Он как дитё малое — не ведает, что творит, для науки старается!
— Нет, вы поглядите! — совсем срывался на крик возмущенный Паниковский, обращаясь к любопытствующей аудитории. — Егор для науки старается! А я, по-твоему, не для науки?! Да я еще в Германии всё про науки разнюхал!
— «Для науки»! — сардонически отвечала Семеновна. — Фурштюк ты проклятый, немецкая баклажка!
Непонятное слово «фурштюк» приводило Паниковского в такую бешеную ярость, что тут уже и я вынужден был вмешиваться. Бабка, победоносно ухмыляясь, уходила.