Саня соорудил из ящика для макарон вполне приличную конуру для Рыжика, надел ему мягкий брезентовый ошейник; взамен своего брючного ремня раздобыл где-то длинную цепочку. Один ее конец прикрепил к ошейнику, а другой — к колышку возле конуры. Рыжик тут же спрятался в конуру и на протяжении всего вечера из нее не показывался. Постепенно успокоились и вернулись к своим обычным занятиям все собаки и кошки и вообще все пернатые и четвероногие обитатели лагеря, все, но не Клеопатра. Она не закричала дурным голосом и не забралась на дерево при виде Рыжика, как другие кошки. С того самого момента, как Рыжик на руках у Сани торжественно въехал в лагерь, и до того, как спрятался в своей конуре, Клеопатра молча, на расстоянии всего нескольких шагов лежала и смотрела на лисенка. Вначале лисенок, еще на руках у Сани, тоже пристально посмотрел на Клеопатру. Глаза у обоих были одного и того же зеленого цвета, только у Рыжика узкие и длинные, а у Клеопатры круглые и огромные — гораздо больше, чем у Рыжика, хотя сама она была раза в три меньше лисенка. Сын нашего фотографа восьмилетний Коля и мой Миша поставили перед конурой Рыжика миску с молоком, а на фанерке положили кусочки сырого мяса. Клеопатра медленно, но очень непринужденно подошла к конуре, в глубину которой забился лисенок, и, грациозно полакав немного молока и отведав мяса, так же не спеша удалилась.
Работавший в экспедиции зоолог и остеолог профессор Чалкин сказал, чтобы мы не трогали лисенка, что он должен здесь адаптироваться, привыкнуть, и тогда можно будет постепенно начать его приручать. А еще, что на людях он все равно не будет есть, по крайней мере первое время. Поневоле пришлось оставить лисенка в покое, но через несколько часов, ночью, он сам задал нам жару. После того, как совсем стемнело и лагерь затих, Рыжик, видимо, выбрался из своей конуры и, после безуспешных попыток освободиться от цепи, стал жалобно тявкать. На это тявканье прибежали из леса еще лисицы, не знаю уж сколько, но мне показалось, что их было множество. Они уселись вокруг Рыжика и стали, выражая ему сочувствие, тоже тявкать, да еще как громко! Во всяком случае, когда я выскочил из своей палатки, то увидел в лунном свете, как бесшумно скользнули в темноту несколько изящных силуэтов. В погоню за ними припустились наши щенки — толстый, неповоротливый Шарик и более ловкий, хотя и кривоногий Пиля. Только никого они не догнали.
Зато другие обитатели лагеря реагировали на появление лис очень бурно. Куры и утки с криком выскочили из палаток и разбежались кто куда. Саня, Чалкин, Зденек, Георге и я принялись их ловить. Поднялся страшный шум. В довершение всего откуда-то из глубины лагеря раздался истошный вопль петуха и чьи-то глухие проклятия. Я пошел на этот шум и, посветив фонариком, увидел Робеспьера, запутавшегося одной лапой в дремучей бороде Вадима, все еще спросонок не понимавшего, что же тут, собственно, происходит. Вадим, наконец, выдернул лапу Робеспьера из своей бороды и вскочил на ноги. Даже при свете электрического фонарика было видно, каким мрачным, мстительным огнем горят его глаза. Робеспьер тут же исчез в темноте и затих. Мы вместе с Вадимом побежали помогать ловить кур и уток. Все куры оказались уже на месте, а вот палатка, в которой жили утки, почему-то повалилась. Уток нам пришлось временно сажать в экспедиционный фургон. Так как утки отчаянно крякали, то находить их даже в темном лесу было не так трудно. Вдруг Чалкин спросил меня:
— Скажите, пожалуйста, как вы предполагаете, какое количество уток живет в нашем лагере?
— Не знаю точно, — ответил я, — но примерно десятка два, два с половиной.
— Я тоже так думал, — неуверенно проговорил Чалкин, — но вот что странно. Я сам лично поймал не менее двадцати уток и посадил их в фургон. Даже если у других ловцов производительность ловли и ниже, что в общем-то очень маловероятно, то все равно нас шестеро, значит, все утки уже давно должны были быть пойманы.