Выбрать главу

Андрей, как только сел, взял опущенные Катей на колени руки в свои, и они надолго замерли в молчаливой ласке.

Вероятно, Михайлову не следовало нарушать этот их доверчивый союз, и он долго с собой боролся, но выпитое вино все же сделало его сегодня слабым. В другое время он скорее всего поступил бы как-то иначе.

Перед ним давно уже стоял на столе стакан, до краев налитый ладанным вином. Михайлов передвинул его на столе к сыну Дарьи, налил себе вина в другой, пустой стакан и сказал, указав глазами на портрет на стене:

— Выпьем, Андрей, за твоего отца!

Молодой Андрей Сошников с благодарным удивлением в глазах посмотрел на него и, взяв свой стакан, сказал:

— Надо сказать и матери…

И он хотел уже крикнуть через стол какие-то слова своей матери, которая, не зная ни о чем, вся раскрасневшись, продолжала разговаривать с Кольцовым.

— Вот этого, Андрей, не нужно делать, — тихо остановил его Михайлов.

На этот раз сердитое удивление смяло и изломало брови над правдивыми отцовскими глазами молодого Сошникова, но он не стал прекословить, и они молча выпили. Отпила из своего стакана и Катя Иванкова. После этого надолго установилось молчание, которое опять же нарушил этот странный гость — Михайлов. Он спросил у сына Дарьи:

— Его как звали, твоего отца?

— Как и меня, Андреем. — И младший Сошников тут же смущенно поправился. — Меня, мать говорит, назвали, как отца, потому, что я был первый.

Ему больше не хотелось отвечать ни на какие вопросы, и он все время порывался уйти вслед за Катей Иванковой, которая вдруг встала из-за стола и ушла из дому на балясы[2] и поглядывала оттуда на него сквозь окно печальными глазами. Но нельзя было обижать и этого странного гостя, этого человека, который сперва предложил ему выпить за отца, а теперь продолжал обращаться к нему с вопросами:

— А когда его убили, Андрей? — медленно спросил этот человек.

— Не знаю, как вам и сказать, — ответил Андрей, — Его два раза убивали. В похоронной говорилось, что убили его под Моздоком в ноябре сорок второго года, а потом вернулся из плена Павел Васильевич Сулин и сказал, что немцы его в горах Норвегии в сорок четвертом году расстреляли. Лучше бы не говорил: мы уже привыкать стали.

И, прекращая этот тягостный для него разговор, он все-таки встал и ушел на балясы, откуда его давно уже высматривали через окно и неудержимо призывали к себе два черных глаза — два уголька, как золой, подернувшиеся сизой дымкой печали.

* * *

— Нет, я с ним не служил, — сразу же и разочаровал Михайлова сторож смежного с хуторским сада соседнего рыбацкого колхоза Сулин — я служил в кавалерии, а он в пехоте. А встретились мы с ним уже в плену в сорок четвертом году, во Франции.

Как и всегда в этот полуденный жаркий час, Павел Васильевич Сулин сидел на своем месте на самом солнцепеке, на вытолченной догола лысинке у сторожки, с непокрытой буро-седеющей головой и занимался обычным делом. Слева от него лежал серебристо-зеленый ворох сибирьковых стеблей, нарезанных им в степи на бугре, справа рядком — десятка полтора новеньких сибирьковых веников, которые он уже успел связать с утра своими коричневыми, с утолщениями, как на старой виноградной лозе, пальцами. И вся земля вокруг него сверкала мелкими кружевными лепестками. Ствол охотничьего ружья поблескивал за его спиной из полумрака раскрытой двери сторожки.

Так вот почему хороший новый сибирьковый веник всегда можно было увидеть в хуторе и на почте, и в клубе, и в магазине сельпо, повсюду человека встречал этот источающий горечь и знойную свежесть степи запах! Говорили, что Сулин раздавал веники каждому кто к нему приходил, и что ни разу еще он не взял за это ни копейки. Были на это у него свои причины…

— В январе сорок четвертого года из лагеря в Ровенсбрюке перевезли меня во французский город Лимож. Не одного привезли, всего сто четырнадцать человек отобрали из нашего лагеря — врачи отбирали самых здоровых. Я тогда тоже был еще ничего, это уже позже, в горах Норвегии, меня доконал ревматизм, и я вынужден был пойти на эту стариковскую должность. Если кто весил больше сорока пяти кило, это считался еще здоровый человек. У меня было сорок восемь. Оказалось, и из других лагерей привезли в эшелонах в Лимож таких же «здоровяков», но никто не знал зачем. Удивлялись мы, что разместили нас не в бараках, а в бывших французских казармах, в военном городке. С поезда погнали прямо в баню, выдали чистое белье — и на весы. Тут мы и встретились. Стою, ожидаючи своей очереди к весам, кто-то тихонечко скребет пальцами мое плечо и говорит у самого уха: «Мосье…»

В этом месте — в самом начале рассказа — сторожа Павла Васильевича Сулина прервали. Большая серая собака перескочила через плетень, разделяющий смежные виноградные сады, и вслед за тем сухой плетень затрещал под чьим-то грузным телом. Сулин с Михайловым оглянулись и увидели перелезающего через плетень Демина.

— Доброго здоровьица! — сказал он, дотронувшись пальцами руки до козырька зеленой фуражки. В другой руке он держал большую винную бутыль, густо оплетенную по самое горлышко прутьями краснотала. В бутыли плеснулось, когда он поставил ее на землю у своей ноги. — Никак, я помешал? — спросил он, оглянув из-под тяжеловатых век сперва Сулина, потом Михайлова.

Сулин коротко взглянул на бутыль:

— Садись.

— А то, может, помешал? — настойчиво повторил Демин и потянулся рукой к бутыли, стоявшей у его ноги.

— Садись, садись! — сердито остановил его Сулин и, наклонившись, раньше Демина успел ухватить за плетеную ручку бутыль и поставить ее рядом с собой. — Раз пришел, так чего уж…

— А я только когда уже подходил, слышу, что ты не один, — усаживаясь на землю в тени виноградного куста, сказал Демин. С другой стороны куста лег Пират, свернувшись и тотчас же смежив веки. — Слышу разговор. О чем, если не секрет?

— Какие могут быть секреты! — суховато ответил Сулин и, помолчав, добавил: — О твоем свояке — Андрее Сошникове.

— А! — коротко сказал Демин и, посмеиваясь, посоветовал — Ты бы лучше рассказал человеку, кто тебя связывать эти сибирьковые веники научил. — И, не обращая внимания на то, что Сулин при этих словах явно смутился и рассерженно засопел, пояснил, взглядывая на Михайлова смеющимися зеленовато-коричневыми глазами: — У них командир казачьей сотни подъесаул Шелестов привычку имел: идет по дороге — руки в карманы и носком сапога камушки ковыряет. Сколько лежит на дороге камушков, столько раз и ковырнет. А казаки и подметили, и как-тось этот друг, — Демин указал глазами на сурово насупившегося Сулина, — набрал полные карманы шаровар камушков, забежал впереди ихнего благородия и потихоньку подбрасывает их ему на дорогу. Подъесаул ковырнул один раз, другой, а на третий и заметил, шумнул ему — и сразу по морде: «Над командиром надсмехаться? Чтобы связал к вечеру сибирьковый веник и явился ко мне!» А стояли они в Польше, за Вислой, там сибирьком и не попахнет. Этот друг верхом объездил кругом все польские степя и вернулся, понятно, с пустыми руками. Подъесаул обратно его по морде и приказывает назавтра к вечеру связать уже два веника. Так до семи веников дошло, и каждый вечер бил он его по морде. На восьмой день этот друг сел на коня и поехал за сибирьком на Дон. В голове вроде помрачнения получилось, — Демин покрутил пальцем у своего лба. — Через это и под военно-полевой суд попал как дезертир.

Все это время глаза Сулина на сурово нахмуренном лице были опущены, но при этом слове он поднял их, и они негодующе сверкнули.

— Брешешь, Стефан, я дезертиром не был!

— А я этого не сказал, вот человек может подтвердить. Я только говорю, что если бы тогда не командир дивизии генерал Краснощеков, ты бы сейчас тут с нами не сидел. С дезертирами и тогда короткая была речь. Это ж он тогда догадался весь ваш взвод опросить?

Сулин хмуро кивнул:

— Он.

— Но и на подъесаула я бы на твоем месте зла не носил. Не заинтересуй он тебя этими вениками, кто бы ими сейчас и наши детские ясли, и школу, и клуб на весь год снабжал?

вернуться

2

Род открытого коридора-помоста вокруг дома.