Выбрать главу

Майк вернулся с плексигласовым ящичком, в котором съежилась пятнистая морская свинка.

- Вот! - Он торжественно поставил ящик на пол. - Это велели передать вам ребята из биосектора. Когда они узнали про вас, то сразу же вкатили этой свинке тысячу пятьсот рентген. Потом стали лечить ее... Так же, как и вас. Они звонили Таволски по сто раз в день. И что вы думаете? Позавчера кровь у нее стала выправляться... Теперь она вне опасности. Если хотите, она будет жить тут, у вас.

Он поднял ящик и направился к Бартону, но вмешалась сестра Беата.

- Еще чего! - сказала она. - Поставьте вон туда, в угол... Мы все будем за ней ухаживать. Какая смешная, симпатюля! - Она постучала ноготком по плексигласу, но свинка не шевельнулась.

- Несчастное существо... - Бартон откинулся на подушку, чувствуя, как жар заливает щеки. - Воды!

Сестра схватила фарфоровый чайник и осторожно поднесла его к губам больного.

- Пора вам уже, - сказала она, не оборачиваясь. - Видите, как вы его взволновали.

- Пусть побудут еще немного, сестра. - Бартон облизнул запекшиеся, воспаленные губы. - Поблагодарите от меня биологов, но, между нами, они большие идиоты. Что же касается свинки, то пусть останется... Мне она не мешает... Какие сплетни, Тэдди?

- Никаких. Разве что к Скотту приехала жена.

- Жена?

- Ну да... На две недели.

- И что он?

- А ничего.

- Мне кажется, что я лежу здесь с первых дней творенья и все у вас идет как-то по-другому, интересно и совершенно недоступно мне. Оказывается же, что ничего не происходит. Или вы просто не умеете рассказывать, Тэдди?

- Нет. То есть не знаю, конечно. Но, право, ничего существенного. Спросите Майка или вот Ли. Они подтвердят.

- Ладно. Я вам верю. Вы же всегда были Демосфеном, который случайно слишком перехватил камней. Это хорошо, когда ничего не происходит.

- Чего?

- Нет, ничего. Все в порядке. Просто я немного устал. Наверное, нужно чуть отдохнуть. Я ведь отвык разговаривать.

Они сразу же стали собираться. Долго и неуклюже вертелись, словно разыскивали что-то. Потом топтались у дверей, лепеча какие-то жалкие слова и глупо улыбаясь.

Бартон не удерживал их. Он думал, что губы иногда становятся резиновыми. Расплываются во все лицо в неподвижной улыбке и беспомощно дрожат. В такие минуты люди быстро-быстро что-то неосознанно лгут, страдая и стыдясь этой ненужной лжи.

Первым не выдержал Майк. Он вдруг сморщился, как больная обезьяна, подавился слезами и выбежал. Бартон видел, как атлетическая спина Виганда съежилась и стала вдруг жалкой и красноречивой. Казалось, от нее исходил этот лепет, на который был совершенно не способен сам Тэд. Но Бартон не пожалел уходящих. Он с удивлением обнаружил, что вообще не испытывает к ним никаких чувств. Они только что хоронили его заживо, но он не ощущал ни тоски, ни обиды. А может, это было не с ним, а с кем-то другим, совершенно незнакомым?

Бартон осознал вдруг, какую границу проложила между ним и остальными надвигающаяся гибель. Он оказался по другую сторону границы. Они еще ничего не знали, а ему было уже ведомо нечто такое, что совершенно меняет взгляды и характер людей. Потому-то к одним и тем же явлениям они относились по-разному. Он смотрел с высоты своего знания, остальные - из темных щелей неведения и инстинктивного ужаса.

_Надо попросить врача, чтобы ко мне никого не пускали_.

Нельзя отвлекаться, нельзя рассредоточиваться. Что мне за дело до всего этого? Пора отходить, отключаться. Думать нужно лишь о самом главном, о чем никогда не успевал думать в той, далекой теперь жизни. Иные задачи, иные критерии. Все, чем жил в то суетное время, - долой. И лишь мысли-струйки, случайно залетавшие в голову ночью, должны стать содержанием жизни. Когда впереди была туманная множественность лет, я думал о пустяках, за два шага до пустоты хочу думать о вечном. Смешное существо человек!

Ученые говорят, что дети, родившиеся сегодня, бессмертны. Может быть, действительно человечество стоит на пороге бессмертия? Обидно умирать накануне. Но кто-то всегда умирал накануне, пораженный последней пулей в последний день войны.

Впрочем, мне ли судить о бессмертии? Я, наверное, все страшно путаю, болезненно преувеличиваю, усложняю. Мне так мало осталось жить! Так мало...

Интересно, во что превратятся тогда злобная едкая зависть и тупая злоба? Бессмертному больше нужно... И если теперь не останавливает смерть, то что сможет остановить тогда? Когда говорят о бессмертии, я думаю о совершенно противоположном.

Люди однажды узнали вкус индустрии смерти. Это коварная память. Она не может пройти бесследно. За нее надо платить и платить. Как губка, она еще будет и будет впитывать кровь.

В чем же здесь дело? Может, человек порочен в самой основе? Если нет, то чем вызван такой страшный иррациональный дефект мышления? Это случилось, когда меня еще не было на свете, но память, чужая память погибших, почему-то нашла меня. Вот что убило меня первый раз. Остальное пришло только потому, что я уже был мертвым. Одних эта страшная память толкала на борьбу, вела к чему-то светлому и далекому, другие приняли ее как эстафету преступления. Я же понял одно - размышлять нельзя. Я задумался, как жить дальше, и не нашел ответа. Жить дальше нельзя. Можно лишь кричать, полосовать по окнам из автомата, броситься в воду. Так мне казалось тогда. Никогда не забудется день, когда я вдруг со всей беспощадной ясностью понял, что произошло с теми, кого давно нет, и со всеми нами. Меня настигли, ударили в солнечное сплетение и убили. Где и когда я мог облучиться?!

И только сейчас видно, как смыкается воедино далекий неумолимый круг. Чужое преступление надломило меня, и я перестал думать. Перестал думать и незаметно ступил на путь, ведущий к другому преступлению. Как все неумолимо и беспощадно просто. Ведь те, кто сотворил лагеря смерти, тоже с чего-то начали! Они тоже в какой-то момент перестали думать! В этом все дело. Перестав думать, мы превращаемся в потенциальных преступников и соучастников злодейств. Потому-то все Тираны во все времена стремились отучить людей думать. Работника и воина не должна разъедать болезнь интеллектуализма. Нужно трудиться и воевать, а не думать. С этого всегда начинается путь к фашизму. Как легко опутать человека по рукам и ногам! И неужели только личное крушение способно просветить его?

Куда исчез он, жирный дым,

Безумный чад человечьего жира?

Осел ли черной лохматой копотью в наших домах

Или его развеяли ветры?

Ведь это было так давно,

А дым не носится долго...

Особенно тот, тяжелый и жирный,

Окрашенный страшным огнем.

И он оседал.

Он еле влачился сквозь туман между тощих сосен,

Над застывшей болотистой почвой.

И клочья его оставались на проволоке

И застилали пронзительный луч,

Который из тьмы, сквозь тени ушедших лет,

Колет и колет в сердце.

Весь ли дым опустился на землю,

Растворился в дождях,

Просочился сквозь горький суглинок и

Мертвую хвою?

Весь ли дым?

Он валил и валил. Днем и ночью.

За транспортом транспорт,

За транспортом транспорт

Обреченно тащился над ржавым болотом

Параллельно полоскам заката.

Нет, не весь он осел на дома и на травы,

Разлохмаченный ветром и временем,

Он все носится в небе, все носится...

Проникает в открытые рты

И потом со слюной попадает в желудок,

А оттуда и в кровь

По исконным путям,

Намеченным в те времена,

Когда из глины господь сотворил человека.

Так смыкается круг, связующий землю и небо.

Только что нам за дело до этого круга?

Что нам за дело?

Если дым, этот дым все такой же

Тяжелый и смрадный.

Но за давностью лет и невидимый и неощутимый.

Проникает в кровь?

Мы отравлены дымом. Отравлены дымом.

Как же жить нам теперь?