Посыпались угрозы и проклятия. Но великан засунул руки в карманы и, высоко подняв голову, двинулся прямо на толпу. Только глаза он прикрыл, да побелела у него шея. Казалось, он не слышал того, что говорили стоявшие вдали, а ближние расступались перед ним, инстинктивно чувствуя, что этот человек не боится ни проклятий, ни угроз, ни даже открытого нападения.
Под вечер Гославский, от которого не отходил врач, позвал жену; она вошла на цыпочках, шатаясь и сдерживая слезы, застилавшие ей глаза.
Больной до странности осунулся, глаза его уставились в одну точку. В сумерках лицо его казалось серым, как земля.
— Где ты, Магдуся? — спросил он невнятно, а потом заговорил, поминутно останавливаясь: — Вот и провалилась наша мастерская. Руки нет! А следом за ней и меня не станет, чего ради мне даром хлеб есть?
Жена заплакала.
— Ты здесь, Магдуся?.. Помни о детях. Деньги в том ящике, знаешь… на мои похороны. Все мухи летают у меня перед глазами… жужжат…
Он беспокойно заметался и захрапел, словно человек погрузившийся в глубокий сон. Доктор сделал знак рукой, и кто-то насильно увел Гославскую в соседнюю квартиру.
Через несколько минут пришел туда и врач. Несчастная женщина посмотрела ему в глаза и с плачем упала на колени.
— Ах, пан доктор, зачем вы оставили его?.. Разве ему так плохо? Или, может…
— Бог вас утешит, — сказал доктор.
Женщины окружили Гославскую, стараясь ее успокоить.
— Не надо плакать! Бог дал, бог взял! Встаньте! Не плачьте, вас могут услышать дети.
Вдова задыхалась от слез.
— О, оставьте меня на полу, мне здесь лучше, — шептала она. — Дай вам бог столько счастья, сколько мне он дал горя. Нет моего Казика!.. Муж мой любимый, и зачем ты столько работал, зачем выбивался из сил?.. Еще третьего дня ты говорил, что в октябре мы перейдем на свое хозяйство… В могилу ты уйдешь, не в свою мастерскую… Ох!..
От рыданий у нее началась икота, и она стала кусать платок, чтобы не услышали дети.
Но когда в квартиру покойного вошли товарищи Гославского, рабочие, и принялись передвигать там мебель, когда она поняла, что никакой шум уже не разбудит ее мужа, она завопила страшным голосом и лишилась чувств.
Смерть Гославского стала источником волнений на фабрике и неприятностей для Адлера. Во вторник к нему явилась депутация с просьбой разрешить всем рабочим пойти на похороны. Раздраженный фабрикант разрешил послать лишь по нескольку делегатов от каждого отделения и заявил, что с каждого рабочего, который осмелится без разрешения оставить мастерскую, будет взыскан штраф.
Несмотря на это, большая часть рабочих отправилась на похороны. Адлер приказал сделать перекличку и удержать у всех не явившихся на работу половину дневного заработка и по два злотых штрафа.
Горячие головы уговаривали товарищей покинуть фабрику, а один из кочегаров сказал даже, что следовало бы взорвать котел. В другое время Адлер пропустил бы все эти разговоры мимо ушей, но сейчас его обуяло бешенство. Возмущение рабочих он назвал бунтом, вызвал из города полицию, зачинщиков прогнал с фабрики, заявив, что больше их не примет, а на кочегара подал в суд.
Столь решительные действия фабриканта вынудили рабочих стать более сговорчивыми. Они перестали угрожать забастовкой, но потребовали, чтобы Адлер принял обратно уволенных и пригласил на фабрику за счет штрафных денег хотя бы фельдшера.
Адлер на это ответил, что поступит так, как ему заблагорассудится, а об уволенных не хотел и слушать.
К следующему понедельнику на фабрике все уже успокоились, а пастор Бёме приехал к Адлеру, чтобы повлиять на него и склонить к удовлетворению справедливых требований рабочих. Сверх ожидания он нашел своего друга еще более непреклонным, чем обычно. На все его доводы фабрикант отвечал, что если раньше он и собирался что-нибудь сделать, то теперь уж ничего делать не станет. Скорей он закроет фабрику.
— Разве ты не знаешь, Мартин, что они писали о нас в газетах? — спросил Адлер. — В одном юмористическом журнале высмеивают моего Фердинанда, а в газетах пишут, что Гославский умер от чрезмерного переутомления и из-за отсутствия врача…
— Что ж, в этом есть доля правды… — ответил Бёме.
— Ни малейшей! — крикнул фабрикант. — Я больше работал, чем Гославский, и каждый немецкий рабочий больше работает. А доктор мог отлучиться с фабрики так же, как из местечка…
— Тогда бы остался фельдшер… — заметил пастор.
Адлер ничего не ответил. Пыхтя, он расхаживал по комнате крупными шагами; наконец предложил гостю перейти в сад.
— Иоганн! — крикнул он, выходя из комнаты, — принеси в беседку бутылку рейнского.
Они уселись в беседке, стоявшей у пруда. Легкое дуновение ветерка, прохладная тень деревьев, а может быть, и рюмка доброго вина успокоили Адлера. Бёме посматривал на великана поверх золотых очков и, заметив перемену в его настроении, решил снова приступить к атаке.
— Ну! — сказал он, чокаясь с ним. — Человек, пьющий такое великолепное вино, не может быть бессердечным. Не взыскивай с них штраф, милый Готлиб, прими назад уволенных и пригласи доктора… За твое здоровье!..
— Пью за твое здоровье, Мартин, но говорю тебе: не выйдет! — ответил фабрикант уже без гнева.
Пастор покачал головой.
— Гм… — пробормотал он, — нехорошо, что ты так упрямишься.
— Я не могу жертвовать своими интересами во имя каких-то чувств. Если я сегодня сделаю им уступку на тысячу рублей, завтра они уже потребуют на миллион.
— Ты преувеличиваешь, — ответил, поморщившись, Бёме. — А я тебе говорю: если ты можешь покончить с этой историей за десять тысяч, так дай пятнадцать — и кончай!..
— Уже и так все кончилось, — сказал Адлер. — Бездельников я прогнал, а остальные поняли, какая у меня дисциплина. Будь я таким мягким, как ты, вся фабрика села бы мне на шею.
Пастор умолк, поднял глаза к небу и задумался. Потом принялся бросать в чистую гладь воды пробки и кусочки дерева.
— Зачем ты бросаешь мусор в пруд? — спросил Адлер.
Пастор покачал головой, показывая на все ширившиеся круги, расплывавшиеся вокруг брошенных в воду предметов.
— А видишь ты эти волны, Готлиб?.. — спросил он фабриканта. — Видишь, как они растут и уносятся все дальше?..
— Так всегда бывает, — ответил Адлер. — Что же тут удивительного?
— Ты прав, — сказал пастор. — Так бывает всегда и везде; и на пруду, и в нашей жизни. Что бы ни появилось на земле — хорошее или плохое, — вокруг него сразу поднимаются волны; они все растут и уносятся все дальше и дальше…
— Ничего не понимаю! — прервал его Адлер, равнодушно потягивая вино из рюмки.
— Я сейчас объясню тебе, только не сердись.
— На тебя я никогда не сержусь, — ответил фабрикант.
— Так вот, понимаешь ли, что получается? Ты плохо воспитал сына и бросил его в мир, как я эти щепки в воду. Он наделал долгов — и это первая волна. Ты снизил заработки рабочим и уволил доктора — это вторая волна. Смерть Гославского — третья. Волнения на фабрике и газетные заметки — четвертая. Увольнение рабочих и судебное дело — это пятая волна… А какая будет шестая, десятая?..
— Меня это не касается! — сказал Адлер. — Пусть твои волны носятся по свету и терзают дураков, а меня это не трогает…
Пастор бросил пробку у самого берега и указал на нее Адлеру:
— Посмотри, Готлиб! Иногда десятая волна отбегает от берега и снова возвращается… туда, откуда она шла.
Это сравнение, впрочем очень наглядное, заставило фабриканта задуматься. На минуту могло показаться, что он колеблется, что в нем проснулась какая-то смутная тревога.
Но это продолжалось недолго. У Адлера был слишком здравый ум и слабое воображение, чтобы придавать значение предчувствиям, касающимся отдаленного будущего. Он решил, что пастор мелет вздор, как полагается проповеднику, и, грубо захохотав, ответил:
— Ха-ха-ха! Мартин, вот я и постарался, чтобы твоя волна не возвратилась ко мне.