Вообще Бонапарт старался по возможности устранить и сокращать принципиальные споры. В тех вопросах, где он считал себя особенно компетентным, он порой сам предлагал редакцию постановления, краткую, властную, со звучащей в ней воинственной ноткой. Однажды вечером он взял перо и нацарапал следующие две строчки, которые должны были служить текстом одной из статей: “Если департамент открыто взбунтуется, он будет объявлен на военном положении, и с этого момента в нем допускается одна лишь военная власть. Формуле недоставало точности, и слов “военная власть” лучше было не произносить. Лебрен предложил сказать то же, но иначе, предвидя все случаи возмущения. В конце концов была принята следующая редакция, почти такая же, как у Дону: “В случае вооруженного мятежа или беспорядков, угрожающих безопасности государства, закон может приостановить для данной местности и на определенный им срок действие конституции. (Дону предлагал сказать: некоторых специально обозначенных конституционных постановлений). Подобная приостановка может быть произведена в тех же случаях и правительственным указом, когда законодательный корпус распущен под условием, чтобы этот корпус был созван в кратчайший срок на основании одной из статей того же указа.[838]
Как видите, Бонапарту не во всем удавалось диктовать законы. Когда возникало препятствие, он порой бесился, топал ногами, грыз ногти,[839] но почти тотчас;же усилием воли овладевал собой, обуздывал себя, прятал когти и становился снова миролюбивым и спокойным. Необузданность характера сдержанная страсть прорывались в нем лишь вспышками. Однажды вечером, когда представитель Матье позволил себе резкость выражений, слишком напоминавшую другие времена, Бонапарт бросил ему язвительное слово: “Вы говорите точно в клубе”.[840] Это замечание нагнало холода на всех. присутствующих. Но минуту спустя Бонапарт нашел случай подойти к Матье и извинился за свою резкость.[841] Эта борьба с людьми, которые говорили лучше его и которых ему не всегда удавалось покорить своей железной воле, раздражала его и нервировала. И все же в споре он учился, изучал и судил своих противников, восхищался их ораторским талантом, проникаясь в то же время глубоким презрением к их идеям. На острове Св. Елены он следующим образом формулировал свои наблюдения за фример VIII года: “он заметил, что люди хорошо пишущие и одаренные красноречием были в то же время лишены всякой основательности в суждениях, лишены логики и очень жалки в споре. Дело в том, что есть люди, от природы одаренные способностью писать и хорошо излагать свои мысли, как другие бывают одарены талантом к музыке, живописи, скульптуре и пр. Для государственных дел, административных и военных нужны сила мысли, глубокий анализ и способность в течение долгого времени сосредоточиться на известном предмете, не утомляясь”.[842]
По прошествии нескольких ночей комиссары падали от усталости; его усталость точно не коснулась; он сохранил всю гибкость мысли в тщедушном, порою лихорадящем теле. Уже после того, как вотирована была конституция, он разрешил себе заболеть на два дня.[843] В промежуток совещаний его занимала теперь другая мысль: он думал о ней день и ночь. Все охотно предоставляли ему выбор второго и третьего консулов – но кого же возьмет он в товарищи? Слишком крупный для того, чтобы возвеличить себя, окружая себя ничтожествами, он хотел иметь настоящих помощников, деятельных сотрудников, которые бы во многих вещах помогали его неопытности; он выбрал способных и достойных.
Камбасерэс показался ему самым подходящим человеком для поста второго консула. Это был один из первых персонажей республики. Он был вовсе не поклонник либеральных учреждений. В нем прежде всего оказывался правительственный член конвента правящей группы, один из тех, кто всегда умел среди худших волнений сохранить или вновь обрести понятие о государстве, блюсти традицию королевского государства, приспособляя его на революционный лад. Теперь он всей душою призывал настоящее правительство, великое правительство и желал только, чтобы эта сильная власть проявлялась с умеренностью. Природное благоразумие заставляло его порицать, или, по крайней мере, оплакивать всякого рода крайности; когда он чувствовал себя бессильным помешать злу, он тушевался и давал ему дорогу, потом возвращался, чтобы предупредить последствия и поправить нанесенный вред; это был герой вторых дней кризиса. Он любил удобства, умел ценить и наслаждаться материальными выгодами власти, был очень чувствителен к почестям, чтил церемониал и, конечно, не мог прослыть типом республиканской суровости; но он прибавил бы блеску консульству, так как в его вкусах, даже в его слабостях и наслаждениях, было что-то импонирующее. “Его никогда не покидает торжественное спокойствие”,—говорит о нем одна тонкая наблюдательница, прибавляя следующие пророческие строки: “Я уверена, что Камбасерэс мог бы целый век прожить бок о бок с Бонапартом, не сказав ему ни одного резкого или не особенно вежливого слова”.[844] Во всяком случае солидность его знаний, его меткие суждения, кроткая величавость его речи делали из него советника всегда полезного и никогда не бывающего нескромным.
Выбрать третьего консула было не так легко. Бонапарт долго колебался между Ле-Кутэ, Крете и Лебреном, пока, наконец, не остановился на Лебрене. Это был человек уже в летах, до революции известный как писатель, потом он заседал в учредительном собрании и в совете старейшин; его положение в политическом мире было второстепенное, но почетное и прочное.
Бонапарту казалось, что Камбасерэс и Лебрен, именно в силу контраста своего прошлого и своих тенденций, должны дополнять друг друга. Камбасерэс выдвинулся в самый разгар революции и достаточно зарекомендовал себя; Лебрен, по слухам, симпатизировал роялистам и, главное, сохранил связи с ними. В консульском правительстве не худо было поставить рядом с бывшим членом конвента и бывшего члена учредительного собрания, рядом с умудренным опытом республиканцем – присоединенного роялиста. Лебрен будет его правым крылом, Камбасерэс левым, и через посредство их обоих он, Бонапарт, будет иметь возможность влиять на оба лагеря общественного мнения; таким образом; ему легче будет привлечь их к себе и абсорбировать в одном общем движении. Кроме того, Камбасерэс был очень знающим юристом, а Лебрен много занимался финансовыми вопросами; у каждого была своя сфера компетентности и своя специальность. Бонапарт, с большим тактом, окончательно остановил свой выбор на Лебрене лишь после того, как получил на то как бы согласие Камбасерэса. “Давайте сговоримся, – сказал он ему, – относительно третьего консула. Нам нужен человек, который, не будучи совершенно чуждым революции, поддерживал бы сношения с остатками прежнего общества и мог бы успокоить их насчет будущего”.[845] Предварительно он навел подробные справки у Редерера, хорошо знавшего всех политических деятелей, и учинил ему настоящий экзамен относительно Лебрена.
Бонапарт – Чем был Лебрен?
Редерер – Сперва секретарем канцлера Мону, затем выдающимся литератором, членом учредительного собрания, президентом версальской администрации и законодателем.
Бонапарт – Что он сделал в литературе?
Редерер – Перевел Гомера и Тасса.
Бонапарт – Какая у него репутация?
Редерер – Он слывет роялистом, но всегда пользовался доверием патриотов и всегда оправдывал его. Раз он уже примкнул к какой-нибудь партии, он остается ей верным; надежней его нет человека.
Бонапарт – Он не орлеанист?
Редерер – Ничуть не бывало.
Бонапарт – Лафайеттист?
Редерер – Еще того меньше.
Бонапарт – Характер у него уживчивый?
Редерер – Превосходный. Это милейший человек, тихий, скромный, от природы миролюбивый.
Бонапарт – Он не пользуется репутацией патриота?
Редерер – Вы слишком щепетильны: я бы на вашем месте плюнул на все эти репутации.
Бонапарт – Мне нужно только, чтобы человек был умен; об остальном я уже сам позабочусь… Лебрен женат?
838
Все три рукописные редакции имеются в бумагах Дону; снятое с них факсимиле приведено у Taillandier.
843
“Бонапарт слегка прихворнул на этих днях. Два вечера подряд дверь его дома закрывалась ранее обыкновенного” – См. “Commentaires de Napoléon I, IV, 72–73”. Его нездоровье приписали злоупотреблению кофе.