— В музыкальном салоне — конечно, — согласился архитектор.
— А в гостиной?
— Ковер. И пожалуй, во всю комнату. Но тут я хотел бы знать вкусы миссис Лэфем.
— А в других комнатах?
— Ну конечно, ковры.
— А на лестнице?
— Опять-таки ковер. А перила и прутья витые, белые.
Полковник тихонько сказал:
— Черт меня подери! — Однако при архитекторе не высказал своего изумления вслух. Когда тот наконец ушел — совещание длилось до одиннадцати часов, — Лэфем сказал: — Ну, Перри, этот малый либо на пятьдесят лет отстал, либо на десять ушел вперед. Интересно, что это за стиль Омпер?
— Не знаю. И не хотела спрашивать. Но он, как видно, знает, о чем говорит. И знает, что нужно в доме женщине, лучше, чем она сама.
— А мужчине тут и сказать нечего, — произнес Лэфем. Но он уважал человека, который разбил каждый его довод и на все имел ответ, как этот архитектор; и, когда прошло ошеломление от полного переворота в его понятиях, он слепо в него уверовал. Ему казалось, что именно он открыл этого малого (так он всегда называл его) и тот теперь принадлежит ему; малый не пытался это опровергнуть. У него установилась с Лэфемами та краткая, но интимная близость, какую тактичный архитектор создает со своими клиентами. Он был посвящен во все разногласия и споры по поводу дома. Он знал, когда настоять на своем, а когда уступить. Он строил еще несколько домов, но создал у Лэфемов впечатление, будто работает только для них.
Работы начались не раньше, чем земля оттаяла, а это в том году пришлось только на конец апреля. Но и тогда они шли не слишком быстро. Лэфем говорил, что спешить некуда; только бы возвести стены и крышу до первого снега, а остальное можно делать хоть всю зиму. Для кухни пришлось углубиться в землю; в том месте соленая вода была близко к поверхности; и, когда стали забивать сваи под фундамент, пришлось откачивать воду. Стоял запах, точно в трюме корабля после трехлетнего плавания. Люди, связавшие свою судьбу с Нью-Лэнд, делали вид, будто не замечают его; те, кто еще держался за Холм, зажимали платками носы и пересказывали жуткие старые предания о том, как осваивали некогда Бэк-Бэй.
Ничто так не нравилось Лэфему во всем строительстве дома, как забивание свай. Когда в начале лета начали эту работу, он ежедневно привозил туда миссис Лэфем в своей коляске; останавливал кобылу перед домом и следил за работами с большим интересом, чем ирландские мальчишки, которых собиралось там множество. Ему нравилось слушать, как передвижная машина пыхтит и пускает пар, как она подымает тяжелую железную бабу над сваей на высоту каркаса, потом словно чуть медлит и раза два кашляет, прижимая этот груз к отцепному устройству. На миг груз как бы повисает, прежде чем упасть, потом мощно ударяет в окованный железом конец сваи и вгоняет ее на фут в землю.
— Клянусь, — говорил он, — вот что называется делать дело!
Миссис Лэфем давала ему полюбоваться на это раз двадцать — тридцать, потом говорила:
— Теперь поехали, Сай.
Когда готов был фундамент и начали расти кирпичные стены, по соседству стало так малолюдно, что она могла, к удовольствию мужа, карабкаться вместе с ним по дощатым настилам и скелетам лестниц. Во многих домах ставни закрыли в начале мая, прежде чем распустились почки и появился податной инспектор; скоро уехали и другие соседи, и миссис Лэфем могла не опасаться чьих-то глаз, словно была за городом. Обычно в начале июля она переезжала с дочерьми в одну из гостиниц Нантакета, куда полковнику было удобно ездить катером. Но в то лето все они задержались еще на несколько недель, очарованные новым домом, как они говорили, точно он был единственным в мире.
Туда и поехал с женой Лэфем, после того как высадил Бартли Хаббарда у редакции «Событий»; но в тот день их обычное удовлетворение от осмотра дома было кое-чем омрачено. Когда полковник помог жене выйти из экипажа и привязал к вожжам грузило, чтобы лошадь стояла, он увидел человека, с которым вынужден был заговорить, хотя тот тоже колебался и тоже был бы рад избежать встречи. Это был высокий, худой мужчина с землистым лицом и мертвенным взглядом монаха, выражавшим одновременно слабость и цепкость.
Миссис Лэфем протянула ему руку.
— Да ведь это мистер Роджерс! — воскликнула она и, оборотясь к мужу, как бы подтолкнула их друг к другу. Они обменялись рукопожатиями, но Лэфем молчал. — Я и не знала, что вы в Бостоне, — продолжала миссис Лэфем. — Миссис Роджерс тоже здесь?
— Нет, — сказал Роджерс безжизненным голосом, напоминавшим тупой стук двух деревяшек одна об другую. — Миссис Роджерс все еще в Чикаго.
Наступило молчание, потом миссис Лэфем сказала:
— Вы там, вероятно, устроились на постоянное житье?
— Нет, мы уехали из Чикаго. Миссис Роджерс только кончает там укладываться.
— Вот как! Значит, возвращаетесь в Бостон?
— Еще не знаю. Подумываем об этом.
Лэфем отвернулся и смотрел на дом. Жена его теребила перчатки в мучительном смущении. Она попыталась заговорить о другом.
— А мы строим дом, — сказала она, почему-то засмеявшись.
— Вот как! — сказал мистер Роджерс, взглянув на дом.
Опять все замолчали, и она растерянно сказала:
— Если переселитесь в Бостон, я надеюсь повидаться с миссис Роджерс.
— Она будет рада вашему посещению, — сказал мистер Роджерс.
Он дотронулся до шляпы и поклонился — не столько ей, сколько в пространство.
Она взошла по доскам, ведшим к кирпичным стенам; муж медленно пошел следом. Когда она обернулась к нему, щеки ее горели, а в глазах стояли слезы, тоже словно горячие.
— Ты все свалил на меня! — крикнула она. — Почему ты не мог вымолвить хоть слово?
— Мне нечего было ему сказать, — угрюмо ответил Лэфем.
Они постояли, не глядя на дом, которым приехали любоваться, и не разговаривая.
— Кататься так кататься, — сказала наконец миссис Лэфем, когда они вернулись к коляске. Полковник погнал лошадь на Мельничную Плотину. Жена его опустила вуаль и сидела, отвернувшись от него. Немного спустя она вытерла под вуалью глаза, а он стиснул зубы и выпятил челюсть.
— Почему он всегда появляется, когда кажется, будто он уже ушел из нашей жизни; появляется и все отравляет? — сказала она сквозь слезы.
— Я думал, он умер, — сказал Лэфем.
— Ох, замолчи! Можно подумать, что ты этого желаешь.
— А тебе зачем так расстраиваться? Зачем ты допускаешь, чтобы он все тебе отравлял?
— Ничего не могу с собой поделать, и так, наверное, будет всегда. Не поможет, если он и умрет. Как увижу его, так и вспоминаю, как все было.
— Говорю тебе, — сказал Лэфем, — что все было честь по чести. Раз навсегда перестань ты этим мучиться. Моя совесть насчет него спокойна и всегда была спокойна.
— А я не могу смотреть на него и не вспоминать, что ведь ты его разорил, Сайлас.
— Ну так не смотри, — сказал, нахмурясь, муж. — Во-первых, Персис, вспомни, что я никогда не хотел брать компаньона.
— Но если бы он тогда не вложил свои деньги в дело, ты бы разорился.
— Да ведь он получил свои деньги обратно, и даже больше, — сказал полковник устало и хмуро.
— Он не хотел брать их обратно.
— Я ему предложил на выбор: выкупить свою долю или выйти из дела.
— Ты знаешь, что выкупить ее он тогда не мог. Не было у него выбора.
— Был шанс.
— Нет, ты уж лучше взгляни правде в глаза, Сайлас. Никакого шанса у него не было. Ты его вытеснил. А ведь он тебя спас. Нет, жадность тебя одолела, Сайлас. Ты молишься на свою краску все равно как на бога и ни с кем не желаешь делиться его милостями.
— А он с самого начала был мне обузой. Говоришь, он меня спас. Если бы я от него не отделался, он рано или поздно разорил бы меня. Так что мы квиты.
— Нет, не квиты, и ты это знаешь, Сайлас. Если бы только ты признал, что поступил с ним дурно, не по совести, была бы еще надежда. Я не говорю, что ты нарочно был против него, но ты использовал свое преимущество. Да, использовал! Он был тогда беззащитен, а ты его не пожалел.
— Надоело! — сказал Лэфем. — Занимайся хозяйством, а с делом я управлюсь без тебя.
— Когда-то ты охотно принимал мою помощь.