Наконец, в-четвертых, принципиальное значение имело то, что описание общих и частных способов функционирования литературы и искусства строилось на основе теории знака. Происходило это прямо-таки с необходимостью, с одной стороны, в силу учета коммуникативных предпосылок конкретизации артефактов, которая, в принципе, в каждом случае может быть различной, что обусловлено исторически постоянно изменяющимся культурным контекстом реципиента; с другой стороны - в силу учета специфической корреляции, существующей между «артефактом» и «эстетическим объектом». Оба момента по причине их взаимодействия - что было замечено уже Ю.Н. Тыняновым - были в конечном итоге причиной того, что значение отдельных слов, входящих в некоторый текст, сначала расщеплялось - в соответствии с тем, что создавало связность текста - на отдельные семантические компоненты, а затем подвергалось новой, иной акцентуации; в результате возникали новые внутритекстовые «контексты», семантика которых могла активироваться и модифицироваться (вплоть до превращения в собственную противоположность); все возникшие этим или другим образом и объединенные в тексте как целом «значения» и создавали возможность новых «сложных смыслов», или, как это было бы выражено позднее в советском структурализме, «моделирующего» отражения действительности. Сложности детального описания «значений» (или процесса формирования значения) вызвали, по крайней мере теперь - впрочем, как и раньше, уже в попытках С.И. Бернштейна создать теорию декламации, - необходимость создания «нового языка», т. е. метаязыка, вместо того чтобы пользоваться словами в их «общеупотребительном значении», метаязыка, использующего по возможности «нейтральные понятия» и способного описывать смыслы, возникшие в рамках «искусства», «искусственно» (т. е. абстрактно) на основе семантических «признаков» или «пучков признаков», находящихся ниже или выше лексемного уровня: отдельное слово уже не обозначало каким-либо привычным образом определенный предмет действительности, оно «представляло» в литературном тексте некоторый «новый», «модифицированный» или даже совсем другой предмет; «естественное слово» оказывалось, таким образом, в данном тексте хотя и «знакомым», однако в то же время «модифицированным» словом и не только приобретало тем самым в гораздо более ясном виде, чем это происходит со словами, употребляемыми в обиходной речи в значительной мере «автоматически», признак «особой знаковости», но и было одновременно «знаком специфического смысла»; вместе с другими «знаками такого рода» оно и создавало в «системе текста» его «сложный смысл». Поэтому было вполне последовательным понимать «эстетический объект» как сложный знак с особой семантической структурой.
Итак, если русский формализм продемонстрировал скорее редукционистскую тенденцию к сосредоточенности только на художественном произведении, выделяя и обсуждая исключительно литературные аспекты (впрочем, связи с «другими рядами» отмечались, на них указывали, но не исследовали), то пражский структурализм действует, пожалуй, в духе экспансии, анализируя, наряду со смысловыми структурами, принципы функционального структурирования, а также связи с другими социальными сферами на основе норм (систем ценностей) или их противоречий и пересечений: немалый интерес проявляется к выявлению роли и значимости литературы и искусства в социальном контексте, включая эволюцию взаимозависимости всех аспектов, релевантных при конкретизации и функционализации «артефактов».
Дальнейшее развитие базирующегося на семиотике структурализма, или же превращение структурализма в семиотику, не проходило ни прямолинейно, ни однородно (т. е., скажем, - как можно было бы предположить, - от пражского структурализма через его французский вариант к советскому структурализму и семиотике): развитие пражского структурализма было прервано после Второй мировой войны «извне», под влиянием репрессивной советской культурной политики так называемого ждановского периода (до 1952-1956 г.). Структурализм вновь вернулся к жизни лишь в 60-е годы. P.O. Якобсон, один из основателей русского формализма, бывший также одним из ведущих представителей Пражской школы, продолжал работу в русле лингвистического структурализма в США. Там он оказал в 60-е годы значительное влияние на современную лингвистику, углубив ее теоретические разработки. Французский структурализм, связанный с К. Леви-Строссом, получил решающий импульс от современной лингвистики, испытавшей влияние P.O. Якобсона: одним из первых К. Леви-Стросс перенес принципы классификации, разработанные современной лингвистикой, на материал мифов с целью представить «мифологические представления о мире» в качестве «элементарных ментальных структур». При этом он предпринял попытку проинтерпретировать результаты, полученные формалистом В. Проппом при изучении «Морфологии [волшебной] сказки»[28], «с точки зрения мифологии»[29]. В 60-е годы произошла дифференциация французского структурализма под влиянием наследия русского формализма, пражского структурализма и многочисленных эмпирических исследований, вызванных к жизни им самим.
29
См. полемику между В.Я. Проппом и К. Леви-Строссом в кн.: Ргорр V. Morfologia delia fiaba. - Torino, 1966.