Я лично признаю за каждым человеком право на известные убеждения, уважаю свободу личного мнения, но считаю преступным и недопустимым, чтобы учитель, перешагнув порог школы, занимался с учениками политикой, а не наукой. Я всегда говорила учителям, что в своей среде они могут читать и говорить что угодно, быть каких угодно взглядов, направлений и убеждений, так как взрослый человек сам знает, к чему ведут его поступки, какие последствия они могут иметь и какую ответственность он берет на себя, но трогать умы детей, в особенности крестьянских детей, едва вышедших из состояния дикаря, это преступление из преступлений: "Если кто соблазнит единого из малых сих…"
Со времени забастовки уже не было покоя со школой. Каждый день я узнавала что-нибудь неприятное. До меня стали доходить слухи, что уволенные ученики собираются по ночам в школе, влезают в окна общежития мальчиков и проводят ночи с ними в чтении и беседах. Меня это сильно встревожило. Так вот что было причиной поздних вставаний и вялой, неохотной работы! Но никакие меры, никакие уговоры не помогали, и все шло день ото дня хуже и хуже.
Вскоре стали появляться прокламации в огромном количестве. В партах, среди книг на столах, в шкафах, на полу, в саду, в телегах кто-то рассыпал их щедрой рукой. Конечно, от учеников их отбирали, уничтожали, приносили мне в Талашкино, но они продолжали сыпаться как из рога изобилия. Не раз в кармане учеников находили прокламации с непонятными для них словами. Увидев одну такую бумажку у одного мальчика, я спросила его, что такое "гильотина", "плутократия", на что он, потупившись, не мог ничего объяснить. В этих бумажках часто попадалось слово "социалист", которое было настолько непонятно им, что они, переписывая друг у друга прокламации, заменяли его словом "специалист", которое хорошо было им знакомо, ведь у нас старший класс назывался "специальным" и они знали, что готовятся быть специалистами по сельскому хозяйству… Хуже всего то, что некоторые малыши, тоже переписывавшие, боясь, что товарищи зачитают драгоценный лист, подписывали на нем свое имя и фамилию, а потом, конечно, теряли и выдавали себя с головой, попадались сразу. Вот до чего все это было наивно, несознательно, ребячливо и глупо…
Среди листков попадались и стишки, оканчивающиеся словами:
Была, конечно, и марсельеза на слова: "Вставай, поднимайся, рабочий народ", и много других — словом, весь обычный репертуар революционных прокламаций.
В конце мая, сидя за обедом, мы увидели в окно огромное зарево. Горела деревня Тычинино, в двух с половиной верстах от Талашкина. Эта злосчастная деревня горела уже много раз. В ней жили зажиточные мужики, хорошие, работящие хозяева, а рядом с ними было несколько спившихся дворов, завидовавших им и состоявших в непримиримой вражде с ними. Каждый раз это был поджог.
Я немедленно распорядилась собрать наш пожарный обоз. Рабочие лошади были на полях, но их скоро отпрягли, и через полчаса наш обоз уже двигался к Тычинину. Я с моими близкими тоже поехала на пожар. Там мы заметили каких-то странных типов, "интеллигентов", с суковатыми палками-дубинками в руках, разговаривавших о чем-то между собой. Там же находился и Трубников, приехавший на велосипеде. Последнее время он только и делал, что разъезжал на велосипеде по всей округе и часто пропадал из школы. Он как-то очень скоро исколесил все окрестности, со всеми перезнакомился, везде побывал.
Моя школа тоже была в сборе, и число помощников было таким образом увеличено на пятьдесят-шестьдесят человек. Машины были пущены в ход, и мы отстояли деревню. Кроме наших машин, было еще две: помещика Аматова и из села Уколова, откуда приехал священник. В легком подряснике, весь облитый водой, закоптелый, черный, он работал как пожарный, не щадя себя. Вообще съехалось много народу, и помощь была оказана существенная.